WWW.NEW.PDFM.RU
БЕСПЛАТНАЯ  ИНТЕРНЕТ  БИБЛИОТЕКА - Собрание документов
 

«всестороннего научного освещения. Его изучали историки, литературоведы, философы, но отнюдь не лингвисты. Предметом интересных разысканий явилась речь эмигрантов в трудах ...»

Русский Берлин в лингвоимагологическом аспекте

Феномен русской эмиграции начала XX в. еще не получил

всестороннего научного освещения. Его изучали историки, литературоведы,

философы, но отнюдь не лингвисты. Предметом интересных разысканий

явилась речь эмигрантов в трудах Е. А. Земской и ее ближайших коллег, мы

обращаемся к эмиграции с позиций лингвоимагологии. Как неоднократно

указывалось, лингвоимагология изучает имидж, образ одного народа или

страны в восприятии другого. Мы в свое время писали о восприятии русскими Франции и французов, Англии и англичан, Германии и немцев .

Русская эмиграция привлекла наше внимание по ряду причин. Во-первых, из России в рассматриваемый период эмигрировала прежде всего творческая интеллигенция – люди образованные, обладающие широким кругозором, часто талантливые, осели они прежде всего в Европе – Германии и Франции .

Для сравнения отметим, что с Украины несколько ранее уезжали лесорубы, крестьяне, новую родину они обрели прежде всего в Канаде и США. Вовторых, русский человек с большим трудом поддается ассимиляции, обычно это дело нескольких поколений. В итоге получилось, что эмигранты рассматриваемого периода уже оторвались от родины, но не стали немцами, французами. Поэтому и на русских советских писателей они смотрят с указанных позиций: не совсем «свой», но и не «чужой», что дает основания заняться лингвоимагологическим анализом их наследия .

Материалом для анализа послужила книга «Русский Берлин»



(Составление, предисловие и персоналии В. В. Сорокиной). – М. : изд-во Моск.ун-та, 2003 – 368 с.): «Книга вводит читателя в круг важнейших тем культуры русской эмиграции в Берлине, знакомит с основными проблемами, волновавшими русских за рубежом. В ней представлены фрагменты воспоминаний (многие из них в нашей стране ранее не публиковались) о жизни в Берлине в первой половине 20-х гг. русских беженцев и советских подданных; свидетельства современников и биографов о русских издательствах, научной и педагогической деятельности, театральной жизни, деятельности русских писателей – А. Белого, А. Ремизова, Б. Пастернака, М. Цветаевой, А. Толстого, М. Горького, С. Есенина и других, газетные статьи, объявления и заметки, дающие представление об атмосфере, в которой находились русские в Берлине той поры» [с. 2]. Задача данной работы, по мнению составителя, «ввести читателя в круг важнейших идей такого многоликого и парадоксального явления как “русский Берлин” .

Основу книги составляют отрывки из воспоминаний “русских берлинцев” и “гостей” “мачехи российских городов”, написанные в разное время и разными людьми» Нами рассмотрены тексты В. Андреева, [с. 3] .

Н. Берберовой, Р. Гуля и др .

Сложился следующий план описания:

Берлин. Русский Берлин. Причины исхода в Германию 1 .

Общая обстановка в среде эмиграции 2 .

Европа. Русская и западная интеллигенция 3 .

Германия. Немцы. Немецкий язык. Революция в Германии 4 .

Общая характеристика русских поэтов 5 .

Русская поэзия в Берлине 6 .

«Дом искусств»

7 .

Характеристика русских поэтов и писателей (по степени 8 .

представленности): А. Белого1, М. Горького, А. Толстого, С. Есенина, Б. Пастернака, А. Ремизова, В. Шкловского, В. Маяковского, М. Цветаевой, С. Черного, И. Эренбурга, В. Ходасевича, И. Северянина, В. Набокова, Б. Пильняка, М. Алданова, А. Аверченко, В. Немировича-Данченко, И. Соколова-Микитова, Н. Асеева, Л. Андреева, Э. Триоле, Н. Минского .





Другие знаменитости: П. Врангель, М. Бакунин, М. Пешков, 9 .

А. Дункан .

Живопись в восприятии русских эмигрантов .

10 .

Художественный театр и его артисты 11 .

1. Оговорим, что мы всегда критикуем отсутствие отчеств у восточных славян, поскольку негоже отказываться от отцов наших. Однако среди указанных имен много псевдонимов, составленных из имени и фамилии. Для соблюдения единообразия принимаем указанную формулу .

Русский человек и русские традиции .

12 .

Обратим внимание на методику описания. Естественно, опираемся прежде всего на цитаты, поскольку пересказывать тексты талантливых писателей – дело неблагодарное. В качестве паспорта приводим фамилию автора и страницу .

Берлин. Русский Берлин. Причины исхода в Германию 1 .

Возникает вопрос: почему именно Берлин был выбран русскими эмигрантами? Совсем недавно закончилась первая мировая война, в которой Россия и Германия воевали друг с другом. Было очень много жертв. Неужели все забылось? В какой-то степени отвечает на этот вопрос И.

Эренбург:

«Весь мир тогда глядел на Берлин. Одни боялись, другие надеялись: в этом городе решалась судьба Европы предстоящих десятилетий. Все мне здесь было чужим – и дома, и нравы, и аккуратный разврат, и вера в цифры, в винтики, в диаграммы. И все же я тогда писал: “…мои любовные слова о Берлине я снабдил столь непривлекательными описаниями, что ты, вероятно, обрадуешься, что ты не в Берлине…я прошу тебя, поверь мне за глаза и полюби Берлин – город отвратительных памятников и встревоженных глаз”»

[с. 67] – восприятие противоречивое: положительная оценка сочетается с характеристикой «отвратительных памятников». Любовь В. В. Маяковского к

Германии никак не аргументируется – она просто есть:

Сегодня Хожу по твоей земле, Германия, и моя любовь к тебе расцветает все романнее и романнее [с. 67] .

Обращает на себя внимание окказионализм, обыгрывающий омоним роман – литературный жанр и любовные отношения, причем он дается в сравнительной степени и повторяется дважды, что усиливает впечатление .

Любовный роман предполагает взаимность, по всей вероятности, советский поэт рассчитывает именно на такие отношения .

В середине века грянет Великая Отечественная война. Она тоже предчувствуется. И. Эренбург продолжает: «Кругом был Берлин с его длинными унылыми улицами, с дурным искусством и прекрасными машинами, с надеждой на революцию и выстрелами первых фашистов. Поэт

Ходасевич описывал берлинскую ночь глазами русского:

Как изваянья – слипшиеся пары .

И тяжкий вздох. И тяжкий дух сигары… Жди: резкий ветер дунет в окарино По скважинам громоздкого Берлина – И грубый день взойдет из-за домов Над мачехой российских городов .

Понять “мачеху российских городов” было нелегко. В ее школах сидели чинные мальчики, которым предстояло 20 лет спустя исполосовать мать городов русских. Впрочем, Ходасевич, как и большинство русских писателей, отворачивался от жизни Германии» [с. 70] .

В данном отрывке обращает на себя внимание блестящая аллюзия Ходасевича на прецедентное высказывание летописца Нестора о Киеве «мать городов русских», а также наблюдение И. Эренбурга о том, что большинство русских писателей отворачивались от жизни Германии .

И Берлин накладывал свой отпечаток на русских поэтов-эмигрантов .

Так, Б. Зайцев пишет об А. Белом: «Берлинская его жизнь оказалась вполне неудачной. Берлин как бы огрубил его. По всему облику Белого прошло именно серое, берлински-будничное, от колбасников и пивнушек, где стал он завсегдатаем» [с. 221] .

Подчеркнем, что, вслед за А. М. Горьким, в русском мировосприятии серый цвет – символ безликости и мещанства. Б. Зайцев обыгрывает псевдоним поэта (Белый) и противопоставляет его серому. Стереотипы Берлина – колбаса, колбаски, колбасники и пивнушки. Все это реализуется в микротексте Б. Зайцева .

Закономерен вопрос: зачем же ехать в такой город? Если уж непременно необходимо эмигрировать, то почему в Берлин? Европа велика, есть еще Америка и Канада .

В разделе «Издательства и журналы» (автор не указан) читаем: «Одна из причин массового “исхода” интеллигенции и деятелей культуры в Берлин заключалась, помимо прочего, в таком факторе, как традиционно развитая в Германии книжная промышленность. С совершенной полиграфической базой, которая сложилась еще в XIX в. и не пострадала во время первой мировой войны. Лучшие книги прославленных европейских авторов часто впервые выходили в Лейпциге и Берлине. И русские писатели, среди которых можно упомянуть И. С. Тургенева, Л. Н. Толстого, А. П. Чехова, стремились издать свои произведения в Германии. До первой мировой войны в Берлине существовало издательство И. П. Ладыжникова, печатавшее небольшими тиражами книги русских писателей. Россия не подписала Бернской конвенции об авторских правах, поэтому издание книг за границей являлось способом сохранить тем или иным писателем авторское право» [с. 120] .

Сформировался русский Берлин, в некоторой степени субсидируемый Советской Россией: «Поддержанная в первые годы революции А. М. Горьким идея З. И. Гржебина о создании собственного российского книгоиздательства за границей, где полиграфическая база считалась лучшей, была принята и даже субсидирована Советским правительством. Благодаря этому в Берлине начали выходить книги с указанием места издания “Берлин-Петроград” и направляться в первую очередь на российский рынок. Общую редакцию печатной продукции этого издательства осуществляли А. М. Горький, А. Бенуа, акад. С. Ф. Ольденбург и проф. А. П. Пинкевич. В отделе русской литературы сотрудничали А. Блок, М. Горький, В. А. Десницкий, Е. И. Замятин, Н. О. Петнер, К. И. Чуковский .

Издательством выработан план дешевого, но в то же время тщательно текстологически выверенного и отвечающего самым высоким требованиям издания русских классиков. Было завершено четырехтомное Cобрание сочинений Лермонтова и десятитомное – Гоголя. На очереди стояли собрания сочинений Пушкина, Л. Толстого, Тютчева, Тургенева, Чехова, Достоевского .

Не столь благополучно обстояли дела с публикацией современной русской литературы: вышли только тома Бальмонта, Бунина, Сологуба .

Издательство З. И. Гржебина занималось также выпуском книг для детей и современной западноевропейской литературы – Р. Роллана и Б. Келлермана»

[с. 123] .

«При советском представительстве в Берлине Московским совнархозом был основан научно-технический отдел под председательством проф. Н. М. Федоровского и с участием проф. Ю. В. Ломоносова. Одна из задач этого отдела явилась организация русского научно-технического издательства “Скифы”» [с. 127] .

«Выходило несколько ежедневных русских газет: “Голос России”, беспартийная демократическая газета “Руль” под ред. И. В. Гессена, сменовеховская газета “Накануне”. Кроме эмигрантских периодических изданий в Берлине печаталась ежедневная коммунистическая газета “Новый мир”, издаваемая советским полпредством» [с. 127] .

Возвратимся к рассматриваемой ситуации. В.

Швейцер описывает ее так: «Возникали и рушились многочисленные литературные предприятия:

газеты, альманахи, издательства, журналы, сборники… Возникали и рушились дружбы, романы, семьи… Русский Берлин жил напряженной лихорадочной жизнью. Он был полон людьми самых разных направлений и устремлений. Политические эмигранты, для которых путь в Россию был отрезан, соседствовали с полуэмигрантами, стоявшими на распутье и готовившими возможность возвращения в Советскую Россию. Было – как никогда больше – много советских, выпущенных в командировки или для поправки здоровья» [с. 244-245] .

2. В результате сложилась в среде русских эмигрантов следующая обстановка .

Н. Берберова с горечью пишет о хаосе и разброде в русской эмигрантской среде: «…в русском кабаке распевают цыганские романсы и ругают современную литературу – всех этих Белых и Черных, Горьких и Сладких, – где в дверях в ливрее стоит генерал Х., а подает камер-юнкер Z .

Сейчас они еще раритеты, уники. Скоро их будет много. Париж и Лондон, Нью-Йорк и Шанхай узнают их и привыкнут к ним .

Прошлое и настоящее переплетаются, расплавляются друг в друге, переливаются одно в другое. Губернаторша и генерал, клянущие революцию, и поэт Минский, младший современник Надсона, приветствующий ее; едва унесшие ноги от революции “старые эмигранты”, т.е. социалисты царского времени, вернувшиеся к себе в Европу после того, как часок побыли на родине; и пионер велосипеда и фотографии Василий Иванович НемировичДанченко – весь в бакенах, в пенсне на черной ленте, носящий перед собой круглый живот свой, нажитый еще в предыдущее царствование, и сообщающий мне в первую же минуту знакомства, что он – второй после Лопе де Вега писатель по количеству им написанного (а третий – Дюмаотец). И Нина Петровская, героиня романа В. Брюсова “Огненный ангел”, брюсовская Рената в большой черной шляпе, какие носили в 1912 году, старая, хромая, несчастная. И писательница Лаппо-Данилевская (говорят, знаменитая была, вроде Вербицкой) пляшет в русском кабаке казачка с платочком вокруг вприсядку пошедшего “Серапионова брата” Никитина – впрочем, они не знакомы» [с. 49] .

Горький сарказм автора эксплицирует целый ряд языковых средств .

Во-первых, обыгрывание антропонимов-псевдонимов с опорой на их внутреннюю форму (Белый – Черный), множественное их число и даже созданный по их модели новый – Сладких. Во-вторых, контраст бывших званий и современных должностей (генерал стоит в ливрее), обозначение их греческими буквами, обычно используемыми во всякого рода перечислениях В-третьих, крайне насмешливая характеристика писателя (X, Z) .

В. И. Немировича-Данченко, создаваемая за счет местоимения весь (весь в бакенах…), свой (живот свой), описание живота, а также позиционирование писателя как второго после Лопе де Вега и опережающего Дюма-отцатретьего. В-четвертых, горькая ирония по поводу романтической «брюсовской Ренаты» – шляпа образца 1912 года, а также определения – старая, хромая, несчастная. В-пятых, разговорное слово «пляшет» и простонародный танец казачок относительно писательницы с вычурной фамилией Лаппо-Данилевская. Причем, каждый микротекст присоединяется при помощи союза и – прием цепного нанизывания, использовавшийся еще в летописях .

И. Эренбург подчеркивает неоднородность эмиграции, разброд:

«”Скифы” были за Разина и Пугачева, цитировали то “Двенадцать”, то стихи Есенина о “железном госте”. Сменовеховцы говорили, что большевики – наследники Ивана Грозного и Петра. Все они клялись Россией, и все твердили о “корнях” и о “традициях”, о “национальном духе”. А рядовые эмигранты, выпив в ресторане “Тройка” несколько стопок и услышав “Выплывают расписные…”, плакали и ругались, как плакали и ругались в последней русской теплушке, улепетывая за границу» [с. 73] .

Как и Н. Берберова, И. Эренбург явно презирает эмигрантов:

разнородность пристрастий, закавыченные ценности («корни, традиции» и т.д.), идентичность поведения в России и в эмиграции, в которую они «улепетывали» – слово разговорное, сниженное .

Взаимоотношения в писательской среде были крайне сложные, напоминали скорее пауков в банке. И. Эренбург писал: «Известный в дореволюционные годы журналист Василевский – “Не-Буква” писал, что “большевики растлили Сологуба”, ссылаясь на роман “Заклинательница змей”, написанный до революции. Бурцев называл Есенина “советским Распутиным”, К. Чуковского за статью “Ахматова и Маяковский” объявил “советским прихвостнем”, а тот самый Кайранский, что сочинил про меня юдофобские стишки, острил: “Музыкальный инструмент Маяковского – канализационная труба”. Не уступали журналистам и писатели с именем .

Зинаида Гиппиус травила Андрея Белого. Беллетрист Е. Чириков, который многим был обязан Горькому, написал пасквиль “Смердяков русской революции”, Бунин чернил всех. Белые газеты что ни день объявляли о близком конце большевиков» [с. 69] .

Аналогичная обстановка царила даже в элитарном Доме искусств, не смогшем избежать общей эмигрантской беды: «Но, как почти во всех общественных литературных учреждениях, родившихся в условиях эмиграции, через какое-то время и в Доме искусств образовались трещины, приведшие к расколу. Инициатором был Ходасевич, ополчившийся на Минского, по его мнению, недостаточно представительного и созвучного эпохе. В результате Минский был смещен и на его место избран Андрей Белый. На пост “товарища председателя” (здесь слово “товарищ” – еще отголосок седой древности) равное число голосов получили Ходасевич и Минский. Оба обиделись, и оба от предложенной чести отказались» [с. 84] (А. Бахрах «По памяти, по записям») .

3. Европа. Русская и западная интеллигенция Общее мнение русской эмиграции о Европе сформулировал А. Белый (в передаче В. Андреева): «На Европу надвинулась ночь… Ядовитые газы войны ослепили Европу. Ослепленный разве видит тьму? А они и-н-т-е-р-е-су-ю-т-с-я (слово растянулось на две строчки печатного текста) кишками [речь идет о торговле вагоном кишок для колбасы – Л. И.]. В России я был голоден, я вымерз, как земля в тундре, до сих пор вечная мерзлота сидит во мне, но в России я жил и видел живых людей. Таких же промерзших, как я, но живых. А здесь, в Европе, даже великий Штейнер оказался обезьяной»

[с. 201] .

О различиях русской и западной интеллигенции аргументированно и ярко пишет Н. Берберова: «…когда интеллигенция поделена надвое до основания, тогда исчезает самая надежда на что-то похожее на единую, цельную и неразрывную во времени духовную цивилизацию и национальный умственный прогресс, потому что нет ценностей, которые уважались бы всеми. Как бы марксистски ни рассуждал современный француз – для него Валери всегда был велик. Как бы абстрактно ни писал американский художник Поллок – он был велик для самого заядлого мещанина и прагматика. На дом, где жил Уайльд, через 5-10 лет после его смерти прибивают мраморную доску, одной рукой запрещают, другой рукой издают сочинения Лоуренса, 12-тональную музыку стараются протащить в государством субсидируемые концертные залы – и кто же? Английские, американские, немецкие чиновники. Так идет постепенно признание того, что коробило и ужасало людей четверть века тому назад, мещан, которые в то же время – опора государства. Это – посильная борьба западной интеллигенции – через власть – со своим национальным мещанством .

У нас интеллигенция в тот самый день, когда родилось это слово, уже была рассечена надвое: одни любили Бланки, другие – Бальмонта. И если вы любили Бланки, вы не могли ни любить, ни уважать Бальмонта. Вы могли любить Курочкина, или, вернее, – Беранже в переводах Курочкина, а если вы любили Влад.Соловьева, то, значит, вы были равнодушны к конституции и впереди у вас была только одна дорога: мракобесие .

Тем самым обе половины русской интеллигенции таили в себе элементы и революции, и реакции: левые политики были реакционны в искусстве, авангард искусства был либо политически реакционен, либо индифферентен. На Западе люди имеют одно общее священное «шу» (китайское слово, оно значит то, что каждый, кто бы он ни был и как бы ни думал, признает и уважает), и все уравновешивают друг друга, и это равновесие есть один из величайших факторов западной культуры и демократии. Но у русской интеллигенции элементы революций и реакции никогда ничего не уравновешивали, и не было общего «шу», потому, быть может, что русские нечасто способны на компромисс и само это слово, полное в западном мире великого творческого и миротворческого значения, на русском языке носит на себе печать мелкой подлости» [с. 256-257] .

В данном фрагменте особый интерес представляют прецедентные имена и прецедентные тексты, ставшие символами определенного мировоззрения, а с другой стороны – введение конфуцианской категории «шу», что в литературе рассматриваемого периода было большой редкостью .

4. Германия. Немцы. Немецкий язык. Революция в Германии Отношение эмигрантов из России к Германии и немцам было крайне противоречивым. Безусловно признавались аккуратность, порядок, умение работать, но в то же время они же и высмеивались .

Р. Гуль пишет: «Немцы – народ, прирожденный дисциплине, иерархии, организованности, труду. В них нет стихий русского окаянства, к бессмысленному анархо-нигилистическому взрыву – “все поехало с основ” (который погубил Россию в 1917 г., ибо именно его оседлал Ленин для захвата власти, потакая с ума сошедшему “от свободы” народу) – немцы как народ не расположены. Этих чувств, этой тяги к “безграничной свободе” в немцах нет. “Der Mensch ist nicht geboren frei zu sein” [человек не рожден быть свободным], – полагал Гете .

Революционная ситуация в Германии тоже проявлялась совсем иначе .

Вот как ее увидел И. Эренбург: «В восточном и северном Берлине можно было порой услышать “Интернационал”. Там не торговали долларами и не оплакивали Кайзера. Там люди жили впроголодь, работали и ждали, когда же разразится революция. Ждали терпеливо … я видел несколько демонстраций .

Шли ряды хмурых людей, подымали кулаки, но демонстрация заканчивалась ровно в два часа – время обедать … помню разговор с одним рабочим. Он мне доказывал, что число членов в его профсоюзе возрастает, значит, пролетариат победит. Страсть к организации – почтенная страсть; однако в Германии она мне казалась чрезмерной» [с. 65] .

Немцы старались соблюсти внешнюю благопристойность. «В кафе “Кости” прилично одетый посетитель упал на пол. Врач, сидевший за соседним столиком, осмотрел его и громко сказал: “Дайте ему настоящего кофе… истощение на почве хронического недоедания…”. Жить становилось все труднее, но люди продолжали аккуратно старательно работать» [с. 66] .

Но было и другое – проявления экстремизма: «В переполненном трамвае меня обозвали “польской собакой”. На стене хорошего буржуазного дома, где возле парадной двери значилось “Только для господ”, я увидел надпись мелом: “Смерть евреям!”» [c. 66] .

«Все было колоссальным: цены, ругань, отчаяние. Поэты из журнала “Акцион” писали, что после нэпа они больше не верят в Россию, немцы покажут миру, что такое настоящая революция. Один из поэтов сказал:

“Нужно начать с того, чтобы в различных странах одновременно убили десять миллионов человек, это минимум”» [с. 66] .

В тот же период, как подчеркивал И. Эренбург, немцы работали, создавая атмосферу труда. А. М.

Горький в письме из Берлина отмечал:

«…мне хочется работать. Очень хочется. Здесь у немцев такая возбуждающая к труду атмосфера, они так усердно, мужественно и разумно работают, что, знаете, невольно чувствуешь, как растет уважение к ним, несмотря на “буржуазность”» [с. 252] .

Свое настроение писатель подчеркивает парцеллированной конструкцией, а также характеристикой труда немцев, оформленной сложной синтаксической конструкцией .

В процессе приготовления пельменей в отельном ресторане Горький говорит: «Разве эти проклятые (выд. мной – Л. И.) немцы понимают что-либо в нашей российской еде!» [с. 269].

Когда же хозяин отеля предложил великому русскому писателю регулярно лепить пельмени для привлечения новых посетителей, «Алексей Максимович хохотал и говорил сквозь кашель:

– Вот это нация! Учиться надо!» [с. 270] .

Данный факт очень характерен. Признавая неоспоримые достоинства немецкой жизни и обычаев, в глазах наших эмигрантов они выглядят смешными. Показателен эпизод, описанный В. Ходасевичем: «Наша компания состояла из людей с большим чувством юмора, и нам не приходилось долго искать причин для смеха и веселья во время нашего путешествия. Немцы, сами того не подозревая, на каждом шагу представляли нам эти возможности, ибо они народ “серьезный”» [с. 265]. Кавычки в данном микротексте весьма красноречивы. Продолжим цитирование: «В первый маршрут входил Большой водопад, который нас и соблазнил. Итак, мы вошли в великолепный сосновый лес, в котором разделаны были чистенькие, выметенные дорожки, попадались скамейки, в большом количестве корзинки для мусора и масса надписей с указанием, как надо себя вести в лесу и как следовать по тем или иным маршрутам. Курить в лесу категорически воспрещалось, о чем взывали примерно через каждые сто шагов надписи. Каждое дерево на высоте метра от земли было опоясанообмазано какой-то липкой черной массой – от насекомых-вредителей. Издали казалось, что на деревья надеты шины. Во всем проявлен такой порядок и так утомляли все надписи, что трудно было любоваться романтическими пейзажами с пропастями, скалами, обрывами, оврагами и пещерами. Уже не верилось ни в какие легенды и стихи, сочиненные в прошлом столетии и раньше великолепными романтиками немцами, вдохновленными этими местами» [с. 265-266] .

Авторская ирония проявляется прежде всего в обилии уменьшительноласкательных суффиксов (чистенькие, дорожки и т.п.), местоимений такой (порядок), и наречий (так утомляли). Хотя с сегодняшних наших позиций такой порядок в наших лесах был бы целесообразным .

Автор акцентирует внимание на одном из странных и жестоких обычаях немецких студентов: «Вскоре послышались голоса, топанье ног и какая-то немецкая песня. По дороге шли походным маршем студенты, человек двадцать, в шапочках, лица всех обезображены шрамами сикосьнакось (чем больше этих украшений, тем более уважаемая личность перед вами; такой был, а может быть, и сейчас есть, дурацкий обычай в Германии) .

Раз ты студент – дерись на шпагах» [с. 266] .

Данный обычай вызывает у автора презрение, эксплицированное прежде всего за счет языковых средств: опять уменьшительный суффикс, приобретший уничижительное значение (шапочки), просторечное сикосьнакось и даже инвективное дурацкий .

Такое же амбивалентное отношение сложилось к немецкому языку .

В. Андреев, например, вспоминает: «… я сказал, что не люблю немецкого языка, где отрицание ставится в самом конце длиннейшего периода, где смысл составных и уродливых слов вдруг перечеркивается взрывающимся, как бомба, “нихт”» [с. 238] .

Отношение автора проявляется в эмоциональном оценочном «уродливые слова» и сравнению с бомбой .

Продолжим цитирование: «Пастернак посмотрел на меня с удивлением и сказал, что он говорит не о карикатуре на язык, а о настоящем языке, на котором был написан “Фауст”. Моей нелюбви к немецкому языку замечание Бориса Леонидовича не изменило, но все же, должен признаться, почувствовал я себя довольно глупо» [с. 238] .

Обратим внимание на то, что прецедентными для русских эмигрантов были классические немецкие произведения, прежде всего романтические .

В противовес жизни и обычаям Германии вспоминалось русское, точнее – московское гостеприимство: «… гость, несмотря на смущение, сразу начинал верить, что только его именно и ждали и что московское гостеприимство, когда чужой человек сразу начинает чувствовать себя другом дома, остается неизменным и вечным» (В. Андреев) [с. 236] .

5. Общая характеристика русских поэтов Русские поэты в Берлине, как уже говорилось, с одной стороны, не принимали Германию и ее обычаи, с другой – оторвались от корней, что обусловило их сложные взаимоотношения .

Говоря о В. Шкловском, И. Эренбург делает обобщение: «В жизни он делал то, что делали почти все его сверстники, т.е. не раз менял свои воззрения и оценки, делал это без горечи, даже с некоторым задором» [с. 71] .

Тем не менее, таланты поэтов не утратились, а проявлялись и в эмигрантских салонах. С. Сегаль ярко и образно характеризовал своих коллег: «…космический в перебоях и интервалах тенор Андрея Белого, певчие вздохи Эренбурга, складную умудренно-завитую речь Алексея Толстого, чугунный бас Маяковского и даже курлыканье на “заумном языке” и подвывание Зданевича» [с. 45] .

Постоянно происходила переоценка поэтов и их творчества .

В. Андреев пишет: «В несколько недель создавались литературные имена:

Вл. Набокова, писавшего под псевдонимом Вл. Сирин, начали считать лучшим поэтом эмиграции; несколько рецензий, написанных А. Бахрахом, превратили его в присяжного критика; проф. Даватц утверждал, что Краснов пишет лучше Л. Толстого; М. А. Алданов был зачислен в классики даже без особых хвалебных статей. Иные из писателей и поэтов, начавшие свою литературную деятельность в Берлине, продолжали работать и печататься, другие – Федор Иванов, Леонид Гацкий, А. Бахрах – исчезли, не оставив после себя никаких следов, даже книги их бесследно растаяли в берлинском воздухе» [с. 57] .

Действительно, все эти имена, за исключением В. Набокова, сегодняшнему читателю неизвестны .

6. Русская поэзия в Берлине На поэзию русских поэтов-эмигрантов, как и на всю жизнь, наложила печать их раздвоенность: материальная жизнь в Берлине, который они не могли принять, душа же оставалась в России, приводило к таким высказываниям и оценкам. В. Андреев: «… заниматься поисками нелегко, а на чужой земле, т.е. в мире, где говорят на другом языке, где неизбежно портится речь, где самые избитые языковые штампы и трафареты начинают казаться чем-то новым, – дело почти безнадежное» [с. 225]. Он же подчеркивает неизбывный русский патриотизм: «Кажется мне, патриотическая тема в классической русской поэзии не всегда была основной. Мы с детства помним: “О чем шумите вы, народные витии…”, “Люблю отчизну я, но странною любовью”, “Бородино”, “Умом Россию не понять”, но все же в XIX в. только у Некрасова Россия была ведущей темой всей его жизни во всех ее мучительных противоречиях. “Ты и убогая, ты и обильная…”. В XIX в. у русских символистов тема родины ворвалась в их творчество с необыкновенной силой… тот, кто, казалось бы, жил в мире отвлеченных понятий, кто “провидел” Софию Премудрость, говорил туманным и невнятным языком, вдруг, как только тема России взрывалась в нем, находил слова ясные и реальные, как бы лишний раз доказывая, до чего условны литературные ярлыки» [с. 197] .

Обратим внимание на то, что тема России взрывалась – слово крайне эмоциональное, оформленное взрывными звуками фонетически (взрв), что актуализирует указанную тему в творчестве русских поэтов .

7. Дом искусств Заметную роль в жизни русской творческой интеллигенции сыграл Дом искусств. В анализируемый период его возглавлял Н. Минский. А. Бахрах подчеркивал: «Но все же как к берлинскому Дому искусств ни относиться, как ни расценивать его деятельность с политической точки зрения, надо с полной объективностью отметить, что свое дело он делал – он соединял несоединимое, что вскоре стало невозможным. Можно не любить Минского как человека и как поэта, но как-никак он был создателем и в какой-то мере душой организации, которая оставила свой след в летописях русской зарубежной литературной жизни» [с. 85] .

Как ни странно, творчество у посетителей Дома искусств перевешивало политические пристрастия: «Должен подчеркнуть, что, как это теперь ни кажется невероятным, о политике там никто не помышлял, никто политическими взглядами ни своего соседа, ни даже выступавших ораторов не интересовался. Не приходили на собрание слишком “красные”, не посещали слишком “белые”, тон клуба был, скорее, бледно-розовый» [с. 83]

– весьма оригинальная цветовая оценка политической ситуации .

Атмосфера Дома искусств способствовала частым посещениям его советскими поэтами. Продолжаем цитировать А. Бахраха: «К этому времени наезды советских литературных звезд продолжали учащаться, и все они считали своим долгом выступить хоть раз на собраниях Дома искусств .

Скандалил Есенин и пыталась петь «Интернационал» Айседора Дункан, которую едва сдерживал сопровождавший чету Ветлугин – автор “Записок мерзавца”. Голосил, сотрясая стены, Маяковский, что-то еле слышным голосом читал прилизанный Лидин. Не боясь упреков в космополитизме, пропагандировал Стерна, с которым ознакомился по дрянному русскому переводу, милейший Виктор Шкловский. Иногда его сопровождал, когда бывал проездом в Берлине, Роман Якобсон [с. 84-85] .

Но оценку советских поэтов никак нельзя трактовать как положительную, что проявляется прежде всего в глаголах, характеризующих обычные действия в Доме искусств: скандалил, голосил, сдерживал. В определении «милейший» содержится ирония: суперлятив диссонирует с оценкой переводов (не подлинников!) – дрянные, по которым В. Шкловский познакомился со Стерном .

В итоге автор оценивает Дом искусств как «утлое суденышко» [с. 84] .

В Клубе писателей, еще одном писательском учреждении, секретарем которого был А.

Бахрах, также царила недружелюбная атмосфера:

«Появлялись иногда серьезнейший Франк и улыбчивый одессит Семен Юшкевич. Эренбург, “по-джентельменски” посасывая свою трубку, спорил с Ходасевичем, хотя оба готовы были друг друга утопить в ложке воды .

Сутуловатый Лундберг говорил что-то о “скифских” поэтах, и в ответ его элегантно “пронзал” воображаемой шпагой невероятно близорукий Айхенвальд. Пастернак сцеплялся с Белым, глядя на него влюбленными глазами» [с. 88] .

Как и в предыдущем случае, А. Бахрах использует следующие приемы:

суперлятив (серьезнейший), закавыченное «по-джентельменски» содержат явную иронию. Взаимоотношения балансируют на грани враждебности:

готовы были «утопить друг друга в ложке воды», «пронзал» воображаемой шпагой», «сцеплялся» .

8. Характеристики русских поэтов и писателей Переходим к описанию персоналий. Располагаем их по степени представленности в тексте «Русского Берлина». Порядок следующий:

портрет, манера чтения своих произведений, их оценка и другие моменты, акцентированные в текстах .

8.1. Андрей Белый Андрей Белый был крайне сложный человек, такой же сложной была его поэзия. Воспринимали его коллеги тоже диаметрально противоположно:

от восторга до легкого презрения. А. Бахрах охарактеризовал его как «непрактичного и безалаберного человека» [с. 85]. В. Шкловский: «Много раз смотрел я на Андрея Белого – Бориса Бугаева – и думал, что он почти робкий, предупредительно согласный со всем человек» [с. 219]. Ему вторит Н. Берберова, описывая посещение поэтом А. М. Горького: «Но Белый здесь не такой, как всегда, здесь его церемонная вежливость бывает доведена до крайних пределов, он соглашается со всеми, едва вникая, даже с Мариной Федоровной, в том, что курица пережарена. И сейчас же до слез смущается»

[с. 262] .

Ключевыми в описании А. Белого являются его портрет, чтение стихов, оценка его поэзии, танцы. Обратимся к портрету .

В. Андреев увидел поэта так: «Он сделал несколько встречных шагов с легкостью и изяществом необыкновенным. Низко поклонившись, протянул мне руку. Все его движения были плавны и неожиданно гармоничны, как будто он исполнял некие балетные па, руководствуясь только им одним слышимой музыкой. А затем я увидел его глаза, светлые, светло-голубые – ослепляющие. И пристально-зоркие – не глаза, а лучистые стрелы. Когда както Берг сказал, что о глаза Андрея Белого “можно зажигать папиросы”, я возмутился: разве северное сияние может что-нибудь зажечь? Его глаза лучились, сияли, и в этом сиянии было нечто недоступное логическому определению» [с. 185-186] .

Характеристика восторженная, она создается прежде всего за счет описания глаз – лучистых, ослепляющих, сияющих, недоступных логическому определению, в микротексте особый синтаксис, авторская пунктуация – все это актуализирует описание .

«…я разглядел окружавшие почти лысую голову легким облачком тонкие, совсем белые волосы, синий бант, повязанный вместо галстука, светлые брюки с мешками на коленях…, рабочую бархатную куртку»

[с. 186] .

Спокойно, почти без эмоций описывал А. Белого Р. Гуль: «…приходил довольно часто, печатал в журнале статьи, дал свою автобиографию .

Среднего роста, не худой, не полный, с полудлинными пушистыми волосами, раздуваемыми при резких движениях, с большим лбом, переходящим в лысину, с каким-то блуждающе-разверстыми глазами, Белый производил странное впечатление, причем чувствовалось, что в эту “странность” он еще слегка подыгрывает.

В Советской России Василий Казин писал о нем:

Все жесты, жесты у него, От жестов вдохновенно пьяный…» [с. 207] .

Сравним светящиеся лучистые глаза в восприятии Андреева и блуждающе-разверстые у Р. Гуля .

Контрастный образ поэта создает Н. Берберова: «У Николая Аполлоновича Аблеухова была улыбка лягушки, у Белого в берлинский период была не только улыбка, все его движения были лягушачьи. Он после стука в дверь появлялся где-то ниже дверной ручки, затем прыжком оказывался посреди комнаты, выпрямлялся во весь рост, казалось, не только его ноги, но и его руки всегда готовы были к новому прыжку, огромные, сильные руки с коричневыми от табака пальцами, растопыренными в воздухе. Волосы, почти совсем седые, летали вокруг загорелой лысины, топорщились плечи пиджака, сшитого из толстого “эрзаца” – немецкого твида “рябчиком”» [с. 214] .

Сравнение с лягушкой создает уничижительную оценку .

Довольно прозрачно характеризует поэта чтение стихов – своих и чужих .

Доброжелательный современник вспоминает: «Затем Андрей Белый прочел “Скифов”. Он отступил в глубину комнаты, сжался, как перед прыжком, но голосом твердым и громким произнес: “Мильоны – вас” – и вдруг бросился вперед: “Нас тьмы, и тьмы, и тьмы…” Слова отделялись паузами, как будто он каждый раз преодолевал препятствие. “Попробуйте, сразитесь с нами…” Руки, множась, как крылья у шестикрылого серафима, взлетают над головой и внезапно исчезают – выкинутые вперед, они превращаются в два смертоносных копья. “Да, скифы… – большая пауза, удар: – мы!..”, “азиаты, – второй удар, – мы!..” Копья исчезли, только глаза озаряют всю комнату пестрым блеском: “…с раскосыми… И… – длинная пауза – и громогласно: – жадными… очами” .

Конечно, теперь, через много лет, я не могу с достоверностью восстановить все движения Андрея Белого, необычные модуляции его голоса. Помню, как в конце, при словах “сзывает варварская лира!”, он прижал руки к груди, потом медленно поднял их над головой и наконец опустил, как будто положил к нашим ногам драгоценную варварскую лиру»

[с. 202-203] .

В. Андреев свою характеристику строит прежде всего на жестах. Поэт их тщательно обдумывал, его рассуждения очень интересны и весьма актуальны даже с наших современных позиций: «Завороженный, я слушал его – магия, волшебство. Демиург, превращающий идею в ему одному понятное видение. А сам он был похож на серебряного голубя, мятущегося в многоугольной клетке берлинского пансионата» [с. 193]. Характеристика восторженно-положительная, создаваемая, во-первых, за счет номинаций (магия, волшебство), а также сравнения с голубем – птицей в славянском (и шире – христианском) языковом сознании высокопочитаемой, определение «серебряный» не только цвет, но и ценность металла .

Продолжаем описание: «Андрей Белый сделал стремительное движение руками – мне показалось, что он взлетел. Я мог бы поклясться – парит под потолком .

– Земля клокотала. Вихрилась протуберанцами. Гигантские цветы рождались в мировом пространстве. Влажные жесты огня позднее повторили себя – в лепестках цветов. Орхидеи и канны – напоминание об огнях космической сферы. Цветы – это видимые жесты уже невидимого огня. Звук неотделим от жеста, в жесте раскрывается смысл звука. Он выражает спирали создания миров. Жесты строят мир. В них мысль срастается со словом. Я делаю жест ладонью к себе, – продолжал Андрей Белый. – Образуется угол – рука и кисть руки. Значит, я беру, это жест красный. Если я даю – жест обратный, от себя, и его цвет – голубой. Это полюсы спектра, между ними ложатся оттенки. Образ создаваемый поэтом, вынуждает нас видеть, но он не дает понимания… Мыслить образами отчетливо можно лишь, если найдем связующий их звук, в свою очередь вызывающий соответствующий жест, окрашенный неотделимым от него цветом…

– Но ведь звук языка национален, – мне удалось наконец прорваться сквозь вихри Андрея Белого, – то же самое понятие в каждом языке одето иным звуком…

– Штейнер приводит пример: еро, ира, терра, терр, аирта, еде – посанскритски, по-древнегермански, по-латински, по-галльски, по-готски, понемецки, – корень слова все тот же. Если звук “ор” – работа, то “ра” – итоги работы. “Ра” – это предчувствие света. Ра – бог солнца» [с. 193] .

Данный микротекст весьма значим с позиций паралингвистики, психолингвистики, истории языка. Все это чрезвычайно интересно, но требует психолингвистического эксперимента, определяющего взаимосвязь жест – цвет .

Поиски первокорня актуальны (см. монографию У. А. Карпенко «трансляция смысла и трансформация значений первокорня» К., 2013), хотя данные, приводимые А. Белым, на наш взгляд, сомнительны .

В. Андреев задает вопрос:

«– Борис Николаевич, а какое стихотворение ваше собственное вы любите больше всех?

Твой ясный взгляд: в нем я себя ловлю, В нем необъемлемое вновь объемлю, Себя, отображенного люблю, Себя, отображенного, приемлю .

Точно крылья ласточки его руки делали неожиданные, резкие повороты .

Твой ясный взгляд: в нем отражаюсь я, Исполненный покоя и блаженства, В огромные просторы бытия, В огромные просторы совершенства .

Нас соплетает солнечная мощь,

Исполненная солнечными снами:

Вот наши души, как весенний дождь, Оборвались слезами между нами .

В тишине глухо доносился его негромкий, то приближавшийся, то отдалявшийся голос:

И «ты» и «я» – перекипевший сон, Растаявший в невыразимом свете, Мы встретились за гранями времен, Счастливые, обласканные дети .

Все три стихотворения – “На что вы, дни…”, “Скифы”, “Твой ясный взгляд…” были прочитаны одним человеком – Андреем Белым, – но каждое звучало по-разному, и каждое – до самого дна – выражало поэта, написавшего их .

А когда мы поднимались по ступенькам нашего пансиона, он сказал мне: “Твой ясный взгляд…” – мое любимое. Это я» [с. 203] .

Литературоведческий анализ творчества А. Белого находим у В. Шкловского: «Метод Андрея Белого – очень сильный, непонятный для него самого .

Начал писать Андрей Белый, я думаю, шутя .

Шуткой была “Симфония” .

Слова были поставлены рядом со словами, но не по-обычному художник увидел их. Отпала шутка, возник метод» [с. 219] .

«В ступенчатых “Записках чудака”, в которых разум поэта-прозаика бродит и стремится, но не видит, в неудачном, но очень значительном “Котике Летаеве” Андрей Белый создает несколько плоскостей. Одна крепка, почти реальна, другие ходят по ней и являются как бы ее тенями, причем источников света много, но кажется, что вот те многие плоскости реальны, а эта крайняя – случайна. Реальности души нет ни в той, ни в других, есть метод, способ располагать вещи рядами» [с. 220] .

Анализ поэтический, образный. В творчестве А. Белого В. Шкловский увидел главное для себя – метод, хотя он и не понятен поэту .

А. Белый был не чужд философии. В. Андреев вспоминает:

«…неслышно двигаясь по комнате, Андрей Белый колдовал: слова, жесты, голос – волшебство и магия .

– Мы ходим по трупам своих собственных стихотворений, – говорил Андрей Белый. – И не только первые годы, но и потом, до конца жизни. Я не могу перечесть почти ни одного своего стихотворения без мучительного желания его исправить. Мне кажется, что звук не соответствует тайному смыслу того, что я написал…

– Еще до знакомства с Блоком, – широкий жест, как бы обнимающий весь мир, – я писал, одураченный тогдашними условностями поисков идеала .

– И вдруг, резко: – Идеал не ищут, он приходит сам – для того чтобы опять уйти. В молодости я написал стихотворение о кентавре – “Был страшен и холоден сумрак ночной…”” Но я заблудился – Вергилий, сопровождавший меня в моих поисках, расплывался в тумане. Он был мне неясен; менял облик: становился гигантом, потом гномом, наконец – брюсовским фавном .

Мне казалось, что идея стихотворения непонятна, и вот появились новые строчки: “Я плакал безумно, ища идеал, я струны у лиры в тоске обрывал…” .

В конце концов я понял, что первый образ человеко-коня, кентавра, существа, соединяющего звериное благородство с человеческим донкихотством, – единственно верный и что строка “я плакал безумно, ища идеал…” – ошибка, что эта беззвучная, поясняющая мысль и ей не место в стихах. Случайно зарифмованная, мертвая логика. Стихотворение тонуло, как будто свинцовый груз его тянул на дно» [с. 192] .

«Завороженный, я слушал его… Демиург, превращающий идею в ему одному понятное видение» [с. 193] .

Обратим внимание на глубину и оригинальность размышлений поэта .

Отметим эрудицию: прецедентные тексты и образы как из греческой мифологии, так и из современной русской и зарубежной литературы .

Вл. Ходасевич отмечает удивительную трудоспособность А. Белого:

«Белый … каким-то чудом работал – чудесна была его работоспособность .

Случалось ему писать чуть не печатный лист в один день. Он привозил с собою рукописи, днем писал, вечерами читал нам написанное. То были воспоминания о Блоке, далеко перераставшие первоначальную тему и становившиеся воспоминаниями о символистской эпохе вообще» [с. 205] .

Привлекает внимание повторяющееся «чудом», «чудесный», что создает абсолютно положительную оценку .

Поэта интересовало творчество коллег, он умел вникнуть в сущность текстов (чтение «Скифов» Блока). В. Швейцер пишет об оценке А. Белым творчества М. Цветаевой: «Сборник “Разлука” был его первой встречей с ее поэзией, поразил и восхитил Белого мелодическим и ритмическим своеобразием. “В отношении к мелодике стиха, столь нужной после расхлябанности Москвичей и мертвенности Акмеистов, – Ваша книга первая (это – безусловно), – писал Белый Цветаевой, прочитав “Разлуку”, разбору ритмики которой посвятил рецензию под названием “Поэтесса-певица”. Но самой высокой оценкой были для Цветаевой не его устные и письменные восторги, а то, что ее книжечка, по его собственному признанию, вернула Белого к стихам после долгого перерыва» [с. 242-243] .

В данном микротексте значимы характеристики «поэтесса-певица»

(хотя Цветаева считала себя поэтом, а не поэтессой), а также его «устные и письменные восторги» – все это свидетельствует о глубокой порядочности и увлеченности своим делом А. Белого .

Мы уже обращали внимание, вслед за В. Андреевым и Н. Берберовой, на особенности жестов А. Белого. В этом аспекте весьма показательны его танцы .

Вот как их увидел В. Андреев: «Андрей Белый, сидевший за столиком, заставленным пивными кружками, в компании сильно подвыпивших немцев, выскочил на середину залы, подхватив по дороге проходившую мимо женщину, и пустился в пляс. То, что он выделывал на танцевальной площадке, не было ни фокстротом, ни шимми, ни вообще танцем: его белый летний костюм превратился в язык огня, вокруг которого обвивалось платье плясавшей с ним женщины. Мне вспомнились его слова о том, что “жесты огня повторяют себя в лепестках цветов” и что цветы – “напоминания об огнях космической сферы”» [с. 196-197] .

Оценка танца двойственная. С одной стороны, сниженные глаголы и глагольные формы (выскочил, подхватил, пустился в пляс, выделывал, плясавшая женщина), с другой стороны, лейтмотивом восприятия образа А. Белого является огонь (символ амбивалентный) – огонь в глазах, огонь – танец, с третьей – воспоминания о ярких образах, прозвучавших в предыдущих беседах .

Иначе воспринимал танцы А. Белого В. Ходасевич: «С осени он переехал в город, и весь русский Берлин стал любопытным и злым свидетелем его истерики. Ее видели, ей радовались, над ней насмехались слишком многие … Выражалась она главным образом в пьяных танцах, которым он предавался в разных берлинских Dielen. Не в том дело, что танцевал он плохо, а в том, что он танцевал страшно. В однообразную толчею фокстротов вносил он свои “вариации” – искаженный отсвет неизменного своеобразия, которое он проявлял во всем, за что бы ни брался .

Танец в его исполнении превращался чудовищную мимодраму, порой даже непристойную… То был не просто танец пьяного человека – то было, конечно, символическое попрание лучшего в самом себе, кощунство над собой, дьявольская гримаса себе самому» [с. 204] .

С одной стороны, показательна характеристика взаимоотношений в русском Берлине – злорадство и любопытство. С другой стороны, возведение танца в какую-то сакральную сферу (кощунство, дьявольская гримаса), с третьей стороны – квалификация танца как страшного, непристойного, чудовищной мимодрамы .

Думается, описанный танец А. Белого – проявление интеллектуального и эмоционального «самочувствия» поэта в эмиграции. В. Андреев описывает его следующим образом: «Берлинская ночь сгущалась над ним. Он говорил, волнуясь и горячась, сверкая своими зоркими глазами, воздевая руки, о гибели цивилизации, джаз-банде, затопляющем мир. Он много пил, иногда целые ночи пропадал в кафе, где танцевал под этот самый джаз, фокстрот и входивший тогда в моду шимми. Андрей Белый был человеком, связанным с германской культурой больше, чем с культурой романских стран. Может быть, отчасти этим объясняется его внезапная и острая неприязнь к Франции .

Волнуясь и горячась, он говорил об огромном теле с маленькой головой и пояснял: метрополия в 20 раз меньше колоний, которыми она владеет»

[с. 196] .

Характеристика отражает противоречивость: гибель цивилизации вместе с джаз-бандом и танец под эту музыку, глобальная проблема гибели цивилизации и более, чем частная, проблема направления современной музыки. В том же ряду «внезапная» и острая неприязнь к Франции .

Вл. Ходасевич вспоминает: «Он словно старался падать все ниже. Как знать, может быть, надеялся: услышат, окликнут… Белый жил как на угольях. Свои страдания он “выкрикивал в форточку” – то в виде плохих стихов с редкими проблесками гениальности, то в виде бесчисленных исповедей. Он исповедовался, выворачивая душу, кому попало, порой полузнакомым и вовсе незнакомым людям: соседям по табльдоту, ночным гулякам, смазливым пансионным горничным, иностранным журналистам .

Полувлюбился в некую Mariechen, болезненную запуганную девушку, дочь содержателя маленькой пивной; она смущалась чуть не до слез, когда Herr Professor, ломая ей пальцы своими лапищами, отплясывал с нею неистовые танцы, а между танцами, осушая кружку за кружкой, рассказывал ей, то рыча, то шипя, то визжа, все одну и ту же запутанную историю, в которой она ничего не понимала. Замечательно, что и все эти люди, тоже ничего не понимавшие, заслушивались его, чуя, что пьяненький Herr Professor – не простой человек. Возвращаясь домой, раздевался он догола и снова плясал, выплясывая свое несчастье. Это длилось месяцами. Хотелось иногда пожалеть, что у него такое неиссякаемое физическое здоровье: уж лучше бы заболел, свалился» [с. 204-205] .

Оценка В. Ходасевича абсолютно отрицательная: стихи плохие, хоть и с редкими проблесками гениальности, исповедь (религиозное таинство) кому попало, «полувлюбленность» (интересный окказионализм) в абсолютно чуждую ему девушку, что ей тоже не приносило радости .

Последнее предложение звучит вообще жестоко .

Строго, на грани жестокости, судит А. Белого Н. Берберова: «Его пьянство, его многоречивость, его жалобы, его бессмысленное безысходное мучение делали его временами невменяемым. Поправить можно было все только изнутри, в себе самом, как это почти всегда (не всегда ли?) бывает в жизни. Он, однако, жил в надежде, что переменятся обстоятельства, что та, которая не вернулась, каким-то образом “поймет” и вернется и что тот, который отверг его, вновь примет его в лоно антропософии. Белый не видел себя, не понимал себя, не знал (“жизнь прожить не сумел”), не умея разрешить ни одного кризиса, ни всей трагической ситуации своей, требуя от окружающих и от судьбы для себя “сладкого кусочка”, а его не может быть, как не может быть его у тех, кто хоть и остро смотрит вокруг, но не знает, как смотреть в себя. Он жил в глухоте, не слыша хода времени и полагая в своем безумии, что “мамочку” он найдет в любой женщине, а “папочку” – в ускользнувшем от него учителе жизни. Но люди кругом становились все безжалостнее, и это было законом времени, а вовсе не модой, веком, а не днем» [с. 211] .

Повторяющиеся конструкции (градация) «его пьянство, его многоречивость…», «не знал, не видел…» усиливают отрицательную оценку, создавая ощущение растерянности и даже потерянности поэта. В этом же ряду стоят закавыченные слова «сладкий кусочек», «папочка», «мамочка», впечатление усиливается еще за счет уменьшительно-ласкательных суффиксов, создающих в данном контексте иронический (или саркастический?) эффект .

Интересны рассуждения Н. Берберовой о мере гуманизма той эпохи в проекции на русского поэта: «Безжалостное в людях нашего времени началось еще в 80-90-х годах прошлого века, когда Стринберг писал свою “Исповедь глупца” – там можно найти некоторые ответы на двуострую драму Андрея Белого .

“Пожалейте меня!” – но никто уже не умел, да и не хотел жалеть. Слово “жалость” доживало свои последние годы, недаром на многих языках это слово теперь применяется только в обидном, унижающем человека смысле: с обертоном презрения на французском языке, с обертоном досады – на немецком, с обертоном иронического недоброжелательства – на английском. От “пожалейте меня!”, сказанного в слезах, до удара громадным кулаком по столу: “Проклинаю всех!” – он почти каждый вечер проходил всю гамму своего отношения к людям, в полубреду, который он называл “перерывом сознания”» [с. 211] .

Рассуждения о значении слова «жалость» в европейских языках перекликаются с мыслями А. М. Горького. Отметим, что его за «унижение»

жалостью у нас в стране критиковали. Привлекает внимание экспликация «перерыва сознания» А. Белого: от «пожалейте меня» до «Проклинаю всех», то есть жалость и проклятия - два полюса одной шкалы, что дает основания рассматривать их как контекстуальные антонимы .

Н. Берберова переходит к описанию лица – внешнего проявления, связанного с внутренними переживаниями: «Между тем он беспрерывно носил на лице улыбку дурака – безумца, того дурака-безумца, о котором он когда-то написал замечательные стихи: я болен! я воскрес! (“свалили, связали, на лоб положили компресс”). Эта улыбка была на нем, как маскарадная маска или детская гримаса, – он не снимал ее, боялся, что будет еще хуже. С этой улыбкой, в которой как бы отлито было его лицо, он пытался (особенно выпив) переосмыслить космос, перекроить его смысл по новому фасону. В то же время без минуты передышки все его прошлое ходило внутри него каруселью, грохоча то музыкой, то просто шумом, мелькая в круговороте то лицами, а то и просто рожами и харями минувшего .

Теперь бы остановить это инфернальное верчение в глубине себя, начать бы жить заново, жить настоящим, но он не мог: во-первых, потому, что это было свыше его сил, и, во-вторых, потому, что настоящее было слишком страшно .

Дурак-безумец иногда вдруг как на пружине выскакивал из него с какой-то злобой» [с. 213] .

В данном микротексте складывается своего рода рондо: начинается и заканчивается он дураком-безумцем. И если в начале эту улыбку, как маску, еще можно было снять, то в конце дурак-безумец «выскакивал из него». Над поэтом довлело прошлое – лица, рожи и хари (последние слова – инвективы, что выбивается из стиля повествования автора) .

«Замечательные стихи» возникали и в настоящем: «И тут же рядом шло и другое: “Воскрес я! Смотрите! Воскрес!” Тогда и до этого, конечно, а вероятно, и позже, в разговорах и еще чаще в писаниях, достигал он высоты невероятной, с которой тут же скатывался вниз, “шлепался” (одно из его любимых слов) в лужу – “метафорическую”, конечно! От лягушки в луже до образа Христа можно проследить в его прозе и поэзии эти взлеты и падения, которые обыкновенным людям бывали почти всегда непонятны, часто противны, а порой и отвратительны» [с. 214] .

Весь микротекст построен на противопоставлениях, отражающих противоречивость творчества и морального состояния поэта: высота невероятная – шлепнуться в лужу (фразеологизм уничижительно сниженный), от лягушки до образа Христа, непонятны – противноотвратительны (простым людям), в последнем случае репрезентируется общая оценка (простых людей) .

Мы уже обращали внимание на «полувлюбленность» А. Белого в простую немецкую девушку. В мемуарах Н. Берберовой упоминается ещё одна женщина – русская К. Н. Васильева: «Иногда вместе с ним приезжала в Сааров К. Н. Васильева. Она была похожа на монашку (“антропософская богородица”, иногда в сердцах называл ее Борис Николаевич, конечно, за ее спиной, но так называл он и других своих антропософских подруг). Она носила черное длинное платье, черный шерстяной платок на узких плечах .

Мне (да и всем другим) она казалась без возраста, она никогда не улыбалась, с тонкими поджатыми губами, красным носиком, гладкой прической»

[с. 216] .

Автор явно намеревается создать объективное описание, К. Н. Васильевой, но отрицательная ее оценка, переходящая в иронию, эксплицируется за счет использованных языковых средств: разговорное «монашка», а не монахиня, «антропософская богородица» (сакральный образ ограничен философским течением – явная насмешка), повторяющаяся цветовая характеристика (черный), в русском языковом сознании символизирующая траур, и вдруг контраст – красный носик (с уменьшительным суффиксом) .

Двойственность мятущегося духа Андрея Белого осознавала, по наблюдениям В. Швейцера, М. Цветаева: «Ее отношение к Белому было лишено какого бы то ни было самолюбия, ревности, претензий. Она дружила не с Борисом Николаевичем – странным человеком, вызывающим косые взгляды и недоумение “нормальных” людей. И не со знаменитым Андреем Белым, само имя которого внушает почтительное уважение. Она любила Дух Поэта, представший ей в его земной оболочке, – какие же претензии могут быть к Духу?» [с. 241] .

Такая же двойственность, контраст наблюдался и в быту поэта. В .

Андреев описывал его так: «Здесь, на Прагерплатц, в пансионе средней руки, жил Андрей Белый. В передней на круглой вешалке висели пальто, стояла большая плевательница, наполненная окурками, под потолком отклеились дорогие обои, зеркало было покрыто слоем пыли – на всем лежал отпечаток неряшливости и запустения … я вошел в очень большую, обставленную случайной мебелью, многоугольную комнату … из-за стола, заваленного газетными вырезками, корректурами, рукописями, … поднялся Андрей Белый … Он сделал несколько встречных шагов с легкостью и изяществом необыкновенным» [с. 185–186] .

Оценка автора проявляется в следующем: пансион средней руки (не отель) свидетельствует об уровне достатков поэта, синтаксический период демонстрирует «неряшливость и запустение» – переполненная окурками большая плевательница (значит, очень давно ее не очищали), пыль, отклеившиеся дорогие обои. Эта обстановка контрастирует с образом необыкновенно изящного поэта .

Все указанное выше обусловливает решение Андрея Белого вернуться в Советский Союз, хотя и это решение было принято не без надрыва: «…на этот обед Белый пришел в состоянии никогда мною [Ниной Берберовой – Л.И.] не виданной ярости. Он почти ни с кем не поздоровался. Зажав огромные кисти рук между колен, в обвисшем на нем пестро-сером пиджачном костюме, он сидел ни на кого не глядя, а когда в конце обеда встал со стаканом в руке, то с ненавистью обведя сидящих за столом … своими почти белыми глазами, заявил, что скажет речь. Это был тост как бы за самого себя. Образ Христа в эти минуты ожил в этом юродствующем гении: он требовал, чтобы пили за него, потому что он уезжает, чтобы быть распятым. За кого? За всех вас, господ, сидящих в этом русском ресторане…» [с. 217] .

Микротекст опять демонстрирует противоречивость оценки: с одной стороны, «обвисший костюм», с другой стороны – образ Христа и в конце концов «юродствующий гений» .

В. Ходасевич так объясняет отъезд А. Белого: «…к осени 1923 г. …в самую последнюю минуту, за которой, может быть, началось бы уже сумасшествие, решил ехать. Прежде всего, разумеется, за уходом, чтобы было кому его пьяного “в постель уложить”.

Во-вторых – потому что понял:

в эмиграции у него нет и не было аудитории, а в России она еще есть. Ехал к антропософам, к тогдашней молодежи, которая его так любовно провожала два года тому назад, когда он уезжал за границу. Тогда после одной лекции ему кричали из публики: “Помните, что мы здесь вас любим!”» [с. 206] .

Эмигрантский путь А. Белого подтверждает ставшую очевидной истину: человеку нельзя без корней, его обязательно должны любить, и, как правило, это возможно только на родине .

Итак, по словам Б. Зайцева, «Берлинская его жизнь оказалась вполне неудачной… Он походил теперь на незадачливого, выпивающего – не то изобретателя, не то профессора без кафедры. Характер сделался еще труднее .

С одной стороны – был антропософом и в этом направлении даже переделал (очень неудачно) свои прежние стихи, вышедшие в Берлине, строил даже в Дорнахе антропософский храм, Гетеанум» [с. 221] .

В России тоже не сложилось: «Он уехал в Россию в плохом виде, в настроении тягостном. Но в России революционной все же не преуспел .

Видимо, оказался слишком диковинным и монструозным .

Золотому блеску верил, А умер от солнечных стрел… Да, в Крыму, в Коктебеле. Жарился на солнце, настиг его солнечный удар» [с. 222] .

8.2. А. М. Горький А. М. Горький не был эмигрантом, хотя довольно долго прожил в Германии, оставив след в «Русском Берлине». Показательно в этом отношении высказывание А. Белого, характеризующее их обоих:

«…необходимо послать приветственный адрес Горькому. Алексея Максимовича травит вся русская эмиграция. Клевещет, забывая, что клевета ложится не на Горького, а на них самих. Они забыли все, что Горький сделал для русской интеллигенции за последние годы» (В. Андреев) [с. 186] .

Широта души великого писателя проявлялась и в его жизни в Петербурге. Н. Берберова пишет: «…огромная квартира Горького на Кронверкском проспекте в Петербурге. Сколько народу приходило туда ночевать (собственно – чай пить, но люди почему-то оставались там на многие годы), столько народу там жило, пило, ело, отогревалось (укрывалось?), что сломали стену и из двух квартир сделали одну. В одной комнате жила баронесса Будберг (тогда еще Закревская-Бенкендорф), в другой – случайный гость, зашедший на огонек, в третьей – племянница Ходасевича с мужем (художница), в четвертой – подруга художника Татлина, конструктивиста, в пятой гостил Герберт Уэллс, когда приезжал в Россию в 1920 году, в шестой, наконец, жил сам Горький. А в девятой или десятой останавливался Ходасевич, когда наезжал из Москвы. Впоследствии «вел. князь» Гавриил Константинович с женой и собакой тоже находился тут же, в бывшей “гостиной”, не говоря уже о М. Ф. Андреевой, второй жене Горького, и время от времени появлявшейся Ек. Павл. Пешковой, первой жене его» [с. 253-255] .

Сломанная стена и перечисление комнат свидетельствуют о величине квартиры и количестве ее обитателей, названных обобщенно «народ». Ряд глаголов передает практически законченный жизненный цикл: жило, пило, ело, отогревалось. Обитатели – гости тоже во многом «случайны». В конце микротекста, в сильной его позиции, располагаются две жены А. М. Горького

– М. Ф. Андреева и Е. П. Пешкова. Беспорядочность, тем не менее, не создает ощущения безалаберности, а свидетельствует о гуманности писателя, готового поделиться всем с теми, кто в этом нуждается .

Вернемся к принятой нами модели описания и обратимся к портрету .

Н. Берберова увидела А. М. Горького так: «И вот: первые минуты в столовой пронзительный взгляд голубых глаз, глухой, с покашливанием голос, движения рук – очень гладких, чистых и ровных (кто-то сказал: как у солдата, вышедшего из лазарета), весь его облик – высокого, сутулого человека, с впалой грудью и прямыми ногами. Да. У него была снисходительная, не всегда нравившаяся улыбка, лицо, которое умело становиться злым (когда краснела шея и скулы двигались под кожей), у него была привычка смотреть поверх собеседника, когда бывал ему задан какойнибудь острый или неприятный вопрос, барабанить пальцами по столу или, не слушая, напевать что-то. Все это было в нем, но, кроме этого, было еще и другое: природное очарование умного, не похожего на остальных людей человека, прожившего большую, трудную и замечательную жизнь» [с. 258] .

Писательница стремится быть максимально объективной, поэтому первая часть микротекста содержит скорее отрицательную характеристику, подчеркивающую отнюдь не аристократическое происхождение А. М. Горького (как у солдата…), отсутствие хороших манер (реакция на вопросы), «не всегда нравившаяся улыбка», однако, как обычно у Н. Берберовой, главное содержится в конце микротекста – «другое», подчеркивающее «природное очарование» и характеристику великого писателя .

Многолюдные застолья (порой с нарушениями сервировки) происходили у Горького и в Берлине. Н. Берберова опять подчеркивает манеры писателя: «Андрей Белый с напряжённой улыбкой сверлящими глазами смотрит себе в тарелку – ему забыли дать ложку, и он молча ждет, когда кто-нибудь из домашних это заметит. Он ошеломлен шумом, хохотом на “молодом” конце стола и гробовым молчанием самого хозяина, который смотрит поверх всех, барабанит по столу пальцами и молчит, – это значит, что он не в духе. Тут же сидят Ходасевич, Виктор Шкловский, Сумский (издатель “Эпохи”), Гржебин, Ладыжников (старый друг Горького и его издатель тоже), дирижер и пианист Добровейн, другие гости. Только постепенно Горький оттаивает, и к концу обеда затевается уже стройный разговор; преимущественно говорит сам Горький, иногда говорит Ходасевич или Белый» [с. 262] .

Характеристика Н. Берберовой, как обычно, построена на контрасте:

ошеломляющие шум, хохот на безликом «молодом конце стола» и «гробовое молчание» (не менее экспрессивное устойчивое словосочетание) хозяина, рядом с которым сидят известные уважаемые люди. В итоге «затевается»

(экспрессивное сниженное слово) стройный разговор .

В продолжение характеристики А. М. Горького приведем еще один фрагмент из воспоминаний Н. Бербервой: «Спорить с Горьким было трудно .

Убедить его в чем-либо нельзя было уже потому, что он имел удивительную способность: не слушать того, что ему не нравилось, не отвечать, когда задавался вопрос, на который у него не было ответа. Он “делал глухое ухо”, как выражалась М. И. Будберг…» [с. 262].

«Иногда, впрочем, “не сделав глухого уха”, он со злым лицом, красный вставал и уходил к себе, в дверях напоследок роняя:

– Нет, это не так .

И спор бывал окончен» [с. 263] .

Экспрессивность оценки создается прежде всего за счет параллельных синтаксических конструкций с препозитивным инфинитивом (Спорить… Убедить…), построенное по немецкой модели выражение «делать глухое ухо», раскрытие «удивительной способности» (яркая оценочность), насыщенности глаголами, в итоге отрицательные атрибуты (злое лицо, красный). Имперфектный глагол (бывал) указывает на типичность и повторяемость ситуации, когда писатель отказывался от дискуссии, заканчивая ее двойным отрицанием (нет, не так) .

Тем не менее у А. М. Горького была четко сформированная система литературных пристрастий. Н.

Берберова передает высказывание писателя:

«Любит ли он Гоголя? М-м-м, да, конечно… но он любит и Елпатьевского – обоих он считает “реалистами”, и потому их вполне можно сравнивать и даже одного предпочесть другому. Любит ли он Достоевского? Нет, он ненавидит Достоевского» [с. 257] .

Автор стремится полностью передать разговорную речь:

звукоподражательное междометие, слово-предложение «да», многоточие, закавыченное «реалисты», принадлежащее Горькому, а также параллельные синтаксические конструкции препозитивным глаголом позитивной c эмоциональной оценки «Любит ли…» .

Пристрастия А. М. Горького вызывают удивление, но у него были четкие критерии, приверженность факту: «Для него всегда был важен факт, случай из действительной жизни. К человеческому воображению он относился враждебно, сказок не понимал…

– Это было совершенно не так, – сказал он мрачно о “Бездне” Леонида Андреева. – Он присочинил конец, и я с ним после этого поссорился»

(Н. Берберова) [с. 259] .

Несмотря на резко отрицательную оценку воображения («враждебно»), поэзию он любил .

Н. Берберова вспоминает: «Он слушал внимательно, он всегда слушал внимательно, что бы ему ни читали, что бы ни рассказывали, – и запоминал на всю жизнь, таково было свойство его памяти. Стихи вообще он очень любил, во всяком случае они трогали его до слез – и хорошие, и даже совсем не хорошие. «Старайтесь, – сказал он, – не торопитесь печататься, учитесь… Он был всегда – и ко мне, – доброжелателен: для него человек, решивший посвятить себя литературе, науке, искусству, был свят .

Он любил стихи, но у него были раз и навсегда усвоенные правила касательно “благозвучности” и “красоты” поэзии, которыми он руководствовался, когда судил. В прозе они тоже мешали ему, делали его суждения сухими, но, когда он говорил или писал о стихах, это часто бывало нестерпимо» [с. 258-259] .

С одной стороны, писательница подчеркивает доброжелательность, внимательность, трепетное отношение к посвятившим себя науке, литературе, искусству («был свят»), с другой стороны, совершенно не согласна с суждениями А. М. Горького: закавыченные «благозвучность» и «красота поэзии», оценка их как «сухих» и даже «нестерпимых» .

Мемуаристы подчеркивают желание и умение работать великого писателя .

Валентина Ходасевич, племянница поэта, вспоминает: «Где бы он ни поселялся, сразу же столяру заказывал письменный стол, без ящиков, но чуть выше нормального, покрывали его куском сукна. Остальное писательское подсобное хозяйство кочевало с Алексеем Максимовичем, и он сам все расставлял и раскладывал на столе – и никто не должен был ничего трогать .

Конечно, были полки с книгами, несколько стульев, два кресла .

Спальня – и того аскетичнее. Он ведет размеренную жизнь, почти не отрываясь от работы. Пишет с упоением – дорвался. Он очень озабочен судьбой все более ожесточающегося в противоречиях человечества» [с. 263] .

Во-первых, подчеркивается стремление А. М. Горького работать удобно, хотя оно вызывает некоторую иронию Валентины Ходасевич («подсобное писательское хозяйство», оно «кочевало»). Во-вторых, весьма экспрессивно характеризуется процесс труда: сугубо книжное «упоение» в бессоюзной конструкции соседствует с разговорным «дорвался», реализующих причинно-следственные отношения .

В Берлине для писательского труда складываются самые благоприятные обстоятельства. А. М.

Горький в одном из писем отмечает:

«…мне хочется работать. Очень хочется. Здесь у немцев такая возбуждающая к труду атмосфера, они так усердно, мужественно и разумно работают, что, знаете, невольно чувствуешь, как растет уважение к ним, несмотря на “буржуазность”» [с. 252] .

С одной стороны, парцелллированная конструкция актуализирует желание работать. С другой стороны, обращает на себя внимание высокая оценка трудолюбия немцев. Причем она нарушает стереотип их «буржуазности» и формируется как бы непроизвольно, что проявляется в безличной конструкции («невольно чувствуешь») .

А. М. Горький прожил большую трудовую жизнь, овладел многими специальностями. Любовь к труду, умение красиво работать, а также отношение к немцам проявляется в эпизоде подготовки пельменей к масленице, описанном Валентиной Ходасевич: «Алексей Максимович к затеянному относится как к веселой игре, но понимает всю ответственность своего положения.

На нас покрикивает, чтобы примечали и учились, снимает пиджак, засучивает рукава, надевает клеенчатый фартук и на огромном кухонном столе замешивает и раскатывает тесто, очень ловко – прямо хоть в повара! Поодаль стоят удивленные хозяева, кухарка и горничная и временами предлагают помочь, Алексей Максимович отказывается и говорит нам:

– Разве эти проклятые немцы понимают что-либо в нашей российской еде! – Он очень веселый и даже помолодел .

Тесто и фарш готовы, очередь за нами, женщинами, – надо лепить пельмени. Конечно, Алексей Максимович нам показал что и как. Поначалу нам влетало. В разгар всей процедуры наш немец-хозяин вдруг вызвал Максима в коридор, откуда вскоре послышался повышенный и сердитый голос Максима. Уже когда пельмени (тысяча пятьсот штук!) унесли в ледник, а мы пошли наверх, Максим рассказал, что он чуть не избил хозяина. Тот вполне серьезно предложил устраивать время от времени пельмени с участием Горького, он даже возьмет расходы на себя, а рекламируя свой санаторий, напишет, что сам “великий Горький” делает у него “Russische Pelmyenien”. В таком случае он в дальнейшем не будет увеличивать цену за проживание в гостинице…

– Вот жалко, что раньше не уговорились и не было фотографа, чтобы сделать снимки с Горького, работающего на кухне, – сказал он .

Тут-то Максим и взорвался .

Алексей Максимович хохотал и говорил сквозь кашель:

– Вот это нация! Учиться надо!» [с. 269-270] .

В микротексте описываются: 1) профессиональные действия А. М. Горького: «замешивает и раскатывает тесто очень ловко – прямо хоть в повара!» [с. 269], что вызывает восторг окружающих, это проявляется в оценке «очень ловко» и в разговорной эмоциональной бессоюзной конструкции – «прямо хоть в повара!» [с. 269]; 2) удовольствие писателя от такой работы («он очень веселый [слово-интенсификатор «очень»] и даже помолодел») [с. 269]; 3) оценка немцев от саркастического «проклятые»

(настроение Горького не позволяет расценить ее всерьез), до восторга («Вот это нация! Учиться надо!») – восклицательные предложения; 4) прагматизм и очень современная для нас реакция хозяина отеля и 5) возмущение ею сына писателя: «сердитый голос Максима» [с. 269], «чуть не убил хозяина»

[с. 269] .

Таким образом, не будучи эмигрантом, великий писатель все же оставил след в жизни русского Берлина .

8.3. А. Н. Толстой .

А. Н. Толстого весьма неоднозначно воспринимали в «Русском Берлине». А. Бахрах отмечает: «Клуб несколько сторонился активных сменовеховцев и сотрудников газеты «Накануне». Может быть, не столько из-за их несбыточных или же создаваемых иллюзий, сколько потому, что в их теориях, как и у литературного главаря Алексея Толстого, ощущалось больше приспособленчества, чем идеологии. Может быть, это было несправедливо, потому что за свои еретические идеи едва ли не все они поплатились жизнью или свободой, но, как бы там ни было, в отсутствие “железного занавеса” они своими действиями углубляли ров, оставшийся незасыпанным» [с. 88] .

А. Н. Толстой именуется главарем, традиционно так именуются предводители банд, шаек и т.п., обретающихся в криминальном мире. Так же резко отрицательно оцениваются их «теории», в которых было «больше приспособленчества, чем идеологий» – формируются контекстуальные антонимы: идеология / приспособленчество .

Сам писатель у эмигрантской литературы будущего не видел: «Алексей Николаевич Толстой сидел мрачный, попыхивая трубкой, молчал и вдруг, успокоенный, улыбался. Как-то он сказал мне: “В эмиграции не будет никакой литературы, увидишь. Эмиграция может убить любого писателя в два-три года…” Он уже знал, что скоро вернется домой» (И.Эренбург) [с. 73] .

Олицетворение эмиграции как злой силы, способной к резко отрицательному действию (убить), четко репрезентирует оценку А. Н. Толстого .

О взаимоотношениях в писательской среде свидетельствуют такие факты. Предыдущий микротекст принадлежит И. Эренбургу. Р. Гуль отмечает: «Толстой Эренбурга ненавидел, а когда-то были хороши» … Эренбург не оставался в долгу и о Толстом говорил не иначе, как с язвительной иронией – старомоден» [с. 143] .

Тот же Р. Гуль «живописует» сценку: «Навстречу – Толстой. Ященко, смеясь, говорит: “Ну что, Алешка, выкинули тебя за «Накануне» из Союза писателей и журналистов?”. Толстой (он всегда был немножко актер, и хороший актер) удивленно уставился на Ященко, будто даже не понимая, о чем тот говорит. Потом харкнул – плюнул на тротуар, проговорив: “Je m’en fous. Да что такое вся эта эмиграция?.. Это, Сандро, пердю монокль – и только…” Свое самарско-французское изобретение – perdu monocle – Толстой употреблял часто с самыми разными оттенками» [с. 141] .

В данном микротексте привлекает внимание следующее: 1) резко отрицательная оценка А. Н. Толстым эмиграции, проявляющаяся в «самарско-французском изобретении» писателя, в котором прослеживается игра словом на базе межъязыковой омонимии, в чем, несомненно, проявляется писательский талант «изобретателя»; 2) фамильярные взаимоотношения, создающиеся за счет антропонимов Алешка, Сандро; 3) оценка Р. Гулем актерского дара А. Н. Толстого (тавтология в рамках четырех слов); 4) описание отнюдь не светских манер графа (харкнул – «плюнул на тротуар»), такое поведение не характерно для немцев .

Интересно, что во всех описаниях А. Н. Толстого ничего не говорится о его портрете (сравним глаза и волосы А. Белого, на которые все обращали внимание), скорее привлекают внимание мемуаристов его манеры и жизненные пристрастия: «…художественно-талантлив Толстой был необычайно. Во всем – писании, в разговоре, в анекдотах. Но в этом барине никакой тяги к какой бы то ни было духовности не ночевало. Напротив, при внешнем барском облике тяга была к самому густопсовому мещанству, а иногда и к хамоватости. Бунин верно отмечает Алешкину страсть к шелковым рубахам, роскошным галстукам, к каким-то невероятным английским рыжим ботинкам. А также к вкусной еде, дорогому вину, ко всякому “полному комфорту”. Помню, Толстой, рассказывая что-то смешное Ященко, сам говорил: “Признаюсь, Сандро, люблю «легкую и изящную жизнь» (это он произносил в нос, изображая фата), для хорошей жизни и сподличать могу”, – и он заразительно-приятно хохотал барским баритоном»

(Р. Гуль) [с. 140] .

Оценка мемуариста отрицательная. Во-первых, трижды повторяется один и тот же корень, характеризующий образ писателя (барин, барский облик, барский баритон). Во-вторых, резко негативная характеристика морально-этических качеств А. Н. Толстого (тяга к самому густопсовому мещанству… и хамоватости, тяга к духовности не ночевала). В-третьих, непонимание и непризнание «страсти» к шелковым рубахам (не к сорочкам!), невероятным рыжим (не терракотовым!) ботинкам. В то же время, по всей вероятности, А. Н. Толстой обладал большим обаянием, потому что даже строгому его критику нравились «заразительно-приятный хохот» и артистическое изображение фата .

Так же «амбивалентно» оценивает А. Н. Толстого Н. Берберова:

«Толстой был хороший рассказчик, чувство юмора его было грубовато и примитивно, как и его писания, но он умел самый факт сделать живым и интересным, хотя, слушая его, повествующего о визите к зубному врачу, рассказывающего еврейские или армянские анекдоты, рисующего картину, как “два кобеля” (он и Ходасевич) поехали в гости к третьему (Горькому), уже можно было предвидеть, до какой вульгарности опустится он в поздних своих романах… Я с удивлением смотрела, как он стучит по “ремингтону”, тут же, в присутствии гостей, в углу гостиной, не переписывает, а сочиняет свой роман, уже запроданный в Госиздат. И по всему чувствовалось, что он не только больше всего на свете любит деньги тратить, но и очень любит их считать, презирает тех, у кого другие интересы, и этого не скрывает» [с. 255В данном микротексте оцениваются четыре грани писателя: во-первых, подчеркивается артистичность (хороший рассказчик, умел факт сделать живым и интересным), во-вторых, юмор его видится «грубоватым и примитивным» и даже обобщение «как и его писания», в которых он «опустится до вульгарности»; в-третьих, удивительная («я с удивлением смотрела…») работоспособность; в-четвертых, несоответствие традиционного отношения к деньгам русских интеллигентов: «больше всего на свете любит деньги тратить», противительные отношения «но и очень любит их считать», «презирает тех, у кого другие интересы». Отношение к деньгам оформлено присоединительной конструкцией с союзом «и» .

По словам его пасынка, оценка окружающих А. Н. Толстого совершенно не трогала: «Весной 1922 г. начали появляться в эмигрантских газетах злобные и ругательные статьи, посвященные отчиму. Он не обращал на них никакого внимания. Это – замечательное свойство отчима: полное равнодушие и отсутствие какого-либо интереса как к ругательствам, так и к хвалебным высказываниям на его счет» (Ф. Крандиевский) [с. 250] .

Судя по контексту, указанные статьи не анализ творчества, посвящены они личности А. Н. Толстого. Отметим, что главным достоинством литературной критики А. С. Пушкин считал то, что она не должна касаться именно личности автора. В эмигрантской среде все было иначе, о чем свидетельствует дважды повторенный корень «руг» (ругательные статьи, ругательства), определение статей как «злобных». Создается впечатление, что в сознании автора актуализировался прецедентный текст А. С.

Пушкина:

«Хвалу и клевету приемли равнодушно и не оспоривай глупца» .

Н. Берберова обратила внимание на работоспособность писателя .

Действительно, по наблюдениям Р. Гуля, «В Берлине Толстой издал много своих книг. Он был необычайно трудолюбив, работал каждое утро, писал сразу на пишущей машинке, потом редактировал и переписывал. Ященко говорил, что Толстой при работе повязывал голову “ментоловыми компрессами”. Здесь он переиздал три тома прежних вещей (“Хромой барин”, “Лихие годы” и др.), издал: “Избранные сочинения”, “Повесть о многих превосходных вещах”, “Хождение по мукам” (ч.1), “Аэлита”, “Рукопись, найденная среди мусора под кроватью”, “День Петра”, “Лунная сырость”, “Утоли моя печали”, “Китайские тени”, “Любовь – книга золотая”, “Горький цвет”, “Нисхождение и преображение” и др.» [с. 141-142] .

Удивительную плодовитость А. Н. Толстого Р. Гуль объясняет «необычным трудолюбием» и подкрепляет перечнем изданных в эмиграции книг. Оценка весьма положительная .

Не менее плодотворно работал писатель на родине, вернувшись из эмиграции .

8.4. С. А. Есенин С. А. Есенин никогда не был эмигрантом, хотя прожил за границей, в частности – в Берлине несколько месяцев .

В отличие от А. Н. Толстого, портрет поэта наблюдается в мемуарах несколько раз .

З. Арбатов вспоминает: «В новом пальто из светлой верблюжьей шерсти, в модной шляпе такого же цвета, в изящных ботинках с широким носком (все было закуплено во время короткой остановки в Риге), со светлыми пушистыми волосами и здоровым румянцем на мальчишеских задорных щеках, Сергей Есенин напоминал собою сынка богатого московского купца, пожелавшего удивить “подгнившую Европу”. Но это было только внешне. В действительности же молодой талантливый поэт своими серо-голубыми глазами внимательно и проницательно вглядывался в каждого из нас и в нашу жизнь» [с. 166] .

Данный микротекст – иллюстрация к пословице «По одежке встречают, провожают по уму». Итак, «одежка» оценивается положительно (модная шляпа, изящные ботинки). Переход – портрет писателя, в принципе позитивный (пушистые волосы, здоровый румянец, мальчишеские здоровые щеки – все свидетельствует о физическом здоровье), однако ассоциации он вызывает иронические: сынок (уменьшительный суффикс) богатого московского купца (купцы в русской жизни того периода не приветствовались, о чем свидетельствуют, например, произведения А. П. Чехова и др.), «пожелавший» вместо захотевший (у Островского, описывавшего купеческий быт, такое словоупотребление наблюдается систематически), закавыченная «подгнившая Европа» явно какое-то прецедентное выражение, через полвека прецедентным стало «загнивающая Европа»; фрагмент «по уму» – «в действительности» С. А. Есенин оценивается абсолютно положительно: «талантливый поэт», «вглядывался внимательно и проницательно». Тем не менее, возникало противопоставление «свой» / «чужой»: вглядывался в каждого из нас и в нашу жизнь .

Р. Гуль видит поэта несколько иначе: «Есенин был не высокого, но вполне нормального роста. Впечатления “маленького” никогда не производил. “Изящного” в нем тоже ничего не было, и не знаю, было ли когда-нибудь? Был он сложен как-то по-крестьянски, хоть и одет в модный дорогой костюм. “Голубоглазого” тоже не было. Глаза были какие-то тускловатые (может быть, семь-восемь лет назад он и был “голубоглаз”). Все лицо какое-то измученно-бледное (поэтому, может быть, и пудрился) .

“Светлые кудри” были, но тоже без яркости, а просто блондинистые волосы .

Что мне показалось в лице неладным – низкий лоб, на который были приспущены волнистые волосы. От “приказчика из кондитерской” ничего в нем, конечно, не было. Это Горький от “социал-демократичности”, наверное, написал. А котелок он, по-моему, никогда не носил, в Москве носил – “знаменитый” цилиндр (“сын ваш – в цилиндре и в лакированных башмаках”)» [с. 273-274] .

Описание внешности С. А. Есенина построено как опровержение чьихто характеристик (лишь однажды назван А. М. Горький), что проявляется в закавыченных выражениях.

Мемуарист судит поэта довольно строго:

«сложен по-крестьянски» – в устах интеллигента это не похвала, что подкрепляется уступительным союзом хоть, создающим контраст между природными данными и модным дорогим костюмом (характеристика положительная); лицо атрибутировано как «какое-то измученно-бледное» – возможно, сочувствие, но в скобках заключен факт, оцениваемый, как правило, отрицательно по отношению к мужчине («поэтому, может быть, и пудрился»); «неладное» в лице – низкий лоб, что тоже, как правило, не украшает человека .

Данная характеристика практически продолжается и повторяется в следующей зарисовке: «мелкие черты несколько неправильного лица, с низким лбом, лицо приятно-крестьянское, очень славянское, с легкой примесью мордвы в скулах. В отрочестве и юности Есенин, вероятно, был привлекателен именно так, как пишут о нем знавшие его в те времена .

Сейчас лицо это было больное, мертвенно-бледное, с впалыми щеками… было видно, что этот человек несчастен самым настоящим несчастьем»

[с. 276] .

«Мелкие черты» «неправильного лица» – оценка, скорее, негативная, однако она нивелируется за счет слова-интенсификатора «очень» (очень славянское). Современный портрет противопоставляется благодаря прежде всего модальному слову «вероятно» периоду молодости. Мемуарист видит поэта глубоко несчастным (дважды повторяется «несчастен» и «несчастье»), что прежде всего презентируется портретом с атрибутами больного человека («лицо…больное, мертвенно-бледное, с впалыми щеками») .

Продемонстрированная неоднозначность оценки проявляется и в отношении эмигрантов к творчеству поэта. Его стихи в Берлине читал он сам. Ф. Крандиевский вспоминает: «После обеда и кофе Есенин читал свои стихи. Он шагал по комнате и читал громко и певуче» [с. 249-250] .

Обстоятельства образа действия «громко» и «певуче» – оценка, скорее, положительная .

Р. Гуль дважды пишет о чтении стихов поэтом: «Читал он не так хорошо, как Маяковский. Во-первых, голос не тот. Голос у Есенина был, скорее, теноровый и не очень выразительный. Но стихи захватили зал. Когда он читал “Не жалею, не зову, не плачу, / Все пройдет, как с белых яблонь дым” – зал был уже покорен. За этим он прочитал замечательную “Песнь о собаке”.

А когда закончил другое стихотворение последними строками:

“Говорят, что я скоро стану / Знаменитый русский поэт!” – зал, как говорится, взорвался общими несмолкающими аплодисментами. Дом искусств Есениным был взят приступом» [с. 272-273] .

Микротекст построен на противопоставлении отрицательной оценки голоса («не очень выразительный», «скорее теноровый», поэтому читал он «не так хорошо, как Маяковский»). Противительный союз но в препозиции создает контраст между голосом и стихами («зал взорвался» (экспрессивный глагол) «несмолкающими» (подчеркивается степень интенсивности аплодисментов)). Заключительное предложение переносит в военную сферу («взят приступом») .

«Война» с залом представлена еще в одном воспоминании Р. Гуля:

«Когда встреченный аплодисментами Есенин вышел на эстраду Шуберт-зала, я обмер. Он был вдребезги пьян, качался из стороны в сторону и в правой руке держал фужер с водкой, из которого отпивал. Когда аплодисменты стихли, вместо стихов Есенин начал вдруг ругать публику, говорить какие-то пьяные несуразности и почему-то, указывая пальцем на Марию Федоровну Андрееву, сидевшую в первом ряду, стал ее “крыть” не совсем светскими словами. Все это произвело гнетущее впечатление. В публике поднялся шум, протесты, одни встали с мест, другие кричали: “Перестаньте хулиганить!

Читайте стихи”. Какие-то человеки, выйдя на эстраду, пытались Есенина увести, но Есенин уперся, кричал, хохотал, бросил, разбив об пол, свой стакан с водкой. И вдруг закричал: “Хотите стихи? Пожалуйста, слушайте!” .

В зале не сразу воцарилось спокойствие. Есенин начал “Исповедь хулигана” .

Читал он криком, “всей душой”, очень искренне, и скоро весь зал этой искренностью был взят.

А когда он надрывным криком бросил в зал строки об отце и матери:

Они бы вилами пришли вас заколоть За каждый крик ваш, брошенный в меня!

– ему ответил оглушительный взрыв рукоплесканий. Пьяный, несчастный Есенин победил. Публика устроила ему настоящую овацию»

[с. 275] .

В микротексте четко прослеживаются три фрагмента. Первый – резко отрицательная оценка поведения поэта (пьян вдребезги, качался из стороны в сторону, ругал публику, пьяные несуразности, «крыл» не совсем светскими словами, пил водку из фужера – с одной стороны, это абсолютное нарушение правил сервировки, с другой – свидетельство объема выпитого), что вызвало соответствующую реакцию: «я обмер», «перестаньте хулиганить!», «какие-то человеки» (обратим внимание на последнее слово: употреблен не супплетив люди, а множественное слово от человек – так обычно в те времена называли официантов). В ответ Есенин кричал, хохотал, бросил, разбив, вдруг закричал – ряд глаголов совершенного вида демонстрирует активное поведение пьяного человека.

Второй фрагмент – процесс чтения стихов:

«читал криком, “всей душой”, очень искренне» – демонстрируется эмоциональность и надрыв. Третья часть – реакция зала: «оглушительный взрыв рукоплесканий, настоящая овация» – характеристика эмоциональная и позитивная. Вывод: «пьяный несчастный Есенин победил» – негативно сочувственная оценка поэта и опять военная сфера – «победил» .

О поведении поэта в Берлине пишут многие: «…на собраниях Дома искусств…скандалил Есенин» (А. Бахрах) [с. 83]. И. Эренбург: «Есенин прожил в Берлине несколько месяцев, томился и, конечно же, буянил.

Его неизменно сопровождал имажинист Кусиков, который играл на гитаре и декламировал:

Про меня говорят, что я сволочь, Что я хитрый и злой черкес .

Они пили и пели. Напрасно Айседора Дункан пыталась унять Есенина

– одна сцена следовала за другой: Пильняк, выпив, пытался построить на русском разоре философию, а Есенин в отчаянии был посуду» [c. 72-73] .

Демонстрируется душевное смятение поэта, во многом обусловленное «русским разором»: томился, буянил, бил посуду, одна сцена следовала за другой .

В Берлине С. Есенин был с Айседорой Дункан (о ней напишем ниже), взаимоотношения у них были довольно странные. Ф. Крандиевский, например, отмечает: «Айседора говорила почти на всех языках мира, за исключением русского. Есенин не говорил ни на одном языке, кроме русского… Как объяснялись Есенин и Айседора, когда они были вдвоем, оставалось для всех загадкой [c. 249] .

Р. Гуль: «Он вошел в зал впереди Айседоры. Она – за ним. Это пустяк .

И все-таки характерный: муж с женой так не ходят. Есенин был в светлом костюме и белых туфлях, Айседора в красноватом платье с большим вырезом» [c. 271] .

Таким образом, всякий «пустяк» был предметом пристального внимания эмигрантов в Берлине .

Тот же автор описывает один из скандалов: «Произошло какое-то замешательство, в публике были поклонники и противники Есенина.

Во время этого замешательства и общего шума один больше чем неуравновешенный (умопомешанный) эмигрант (крайне правых настроений) вдруг ни с того ни с сего заорал во все горло, маша рукой Айседоре Дункан:

“Vive L’Internationale!” Это было совершенно неожиданно для всех присутствующих, наверное, и для Айседоры. Тем не менее она с улыбкой приветственно помахала рукой в сторону закричавшего полупомешанного и крикнула: “Chantons la!” (Споемте! – Ред.). Общее замешательство усилилось. Часть присутствующих запела “Интернационал” (тогда официальный гимн РСФСР), а часть народа начала свистать и кричать:

“Долой! К черту!”... Есенин почему-то вскочил на стул, что-то кричал об Интернационале, о России, о том, что он русский поэт, что он не позволит, что он умеет и не так свистать, а в три пальца. И, заложив в рот три пальца, действительно засвистал, как разбойник с большой дороги. Свист .

Аплодисменты. Покрывая все, Минский прокричал:

– Сергей Александрович сейчас прочтет нам свои стихи!

Свист прекратился, аплодисменты усилились. Стихли. … И Есенин зачитал» [c. 271-272] .

Ключевым словом данного микротекста является «замешательство», трижды повторенное. Поведение «умопомешанного», «неуравновешенного», «полупомешанного» явно не одобряется, хотя и Есенин оценивается отнюдь не положительно: «почему-то вскочил на стул», «что-то кричал» .

«Разбойничий свист» поэта, а затем и чтение стихов всех утихомирили и примирили .

Интересна сцена пляски Есенина: «Мы все, окружив Есенина, стали просить его проплясать. Есенин стоял, глядя в пол, потом улыбнулся. Но темп был хорош, подмывист, и вдруг Есенин заплясал. Плясал он, как пляшут в деревне на праздник – с коленцем, с вывертом… И вдруг смокинг Есенина легко и низко опустился, и он пошел по залу присядкой. Оркестр все ускорял темп, доходя до невозможного плясуну. Мы подхватили Есенина – под гром аплодисментов – под руки» [c. 276] .

Для мемуариста очень важно, что это не танец, а пляска (проплясать, заплясал, пляшут, плясун), как «в деревне на праздник» .

Политические взгляды поэта были весьма хаотичны. Только что мы приводили отрывок, где Есенин «что-то кричал об Интернационале, о России». В автобиографии он писал: «…в РКП (б) никогда не состоял, потому что чувствую себя гораздо левее», а об имажинистах: «…коммунисты нас не любят по недоразумению» [c. 274] .

Р.Гуль пишет о своих впечатлениях: «От коротких замечаний Есенина у меня создалось впечатление, что несчастный поэт выехал из России с намерением не возвращаться туда. Когда же он увидел вакханалию немецкой экономической системы, то решение это в нем сильно поколебалось» [c. 166Возможно, в сознании поэта сложился какой-то идеальный образ Запада, но он во время поездки успел с ним познакомиться: «Есенин пробыл несколько дней в Берлине, обошёл почти все кабачки оживленной Фридрихштрассе, на прощанье заглянул в наше кафе, “смотнулся” в Париж, а оттуда путь его шел прямо в Нью-Йорк» [c. 167] .

Помимо разочарования Западом («вакханалия» экономики), Россия проросла во все сознание и даже внешность поэта, о чем мы неоднократно писали выше .

Сложной оставалась его личная жизнь: непонятные отношения с Айседорой Дункан, странные высказывания о своих детях: «… сына я не люблю … он жид, черный… – мрачно отозвался Есенин… – Дочь люблю… она хорошая… и Россию люблю… всю люблю… она моя, как дети… и революцию люблю, очень люблю революцию», – хотя отождествление детей с родиной и революцией для Есенина весьма симптоматично .

Закончим раздел о пребывании Есенина в Берлине словами З. Арбатова: «Года два спустя мы с болью в душе узнали о добровольном уходе молодого поэта в иной мир» [c. 167]. Русский Берлин, несмотря на всю неоднозначность жизни Есенина в этом городе, его принял и проводил «с болью» .

8.5. Б.Пастернак Б. Л. Пастернак не был эмигрантом, чувствовал себя в их среде неуютно. З. Арбатов вспоминает: «Соболь и Пастернак появились в нашем кафе в один из холодных берлинских вечеров 1923 г. Оба производили впечатление людей напуганных, чрезмерно осторожных. Они боязливо осматривались по сторонам» [c. 162] .

Лейтмотив данного микротекста – страх (люди напуганные, чрезмерно осторожные, боязливо осматривались) – оценку положительной не назовешь .

Мемуарист продолжает: «…Пастернак держался в стороне от нас – эмигрантов – и больше склонялся к дружеским беседам с группой писателей, возвращение которых в Советскую Россию ожидалось со дня на день. То были: А. Толстой, Гл. Алексеев, Викт. Шкловский, Давид Бергельсон и Дроздов» [c. 162]. Хотя А. Бахрах отмечает: «Пастернак сцеплялся с Белым, глядя на него влюбленными глазами» [c. 88] .

З. Арбатов предполагает: «Может быть, он переживал внутреннюю борьбу: возвращаться ли в Москву или идти на разрыв с Родиной. Поэт решился на первое» [c. 162] .

Вернемся к выработанной нами модели описания и обратимся к портрету Б. Л. Пастернака. В. Андреев увидел его так: «Пастернак… невысокий, плотный…» [c. 232]. «Синий пиджак, сильно помятый, сидел на нем свободно и даже мешковато. Яркий красный галстук был повязан широким узлом и невольно запоминался – впрочем, этот галстук у него, видимо, был единственным: сколько я потом ни встречался с Борисом Леонидовичем в Берлине, всякий раз мне бросался в глаза острый язык пламени, рассекавший его грудь. Пастернак был красив и казался моложе своих 30 лет. Но поражала не мужественная красота его лица, не яркость его открытых и блестящих глаз, ни даже черный костер волос, а застывшая энергия (о, на одно лишь мгновение!), сила скул, размах лба, твердость высеченного из камня крепкого рта. Кажется, Шкловский сказал, что Пастернак похож одновременно на араба и на его коня, – это очень верно, но только при условии, что араб натянул звенящие от напряжения удила и конь застыл, встав на дыбы» [c. 233] .

Оценка восторженно-положительная, микротекст принадлежит, вне всякого сомнения, очень талантливому человеку. Галстук – «острый язык пламени, рассекавший его грудь» задает тему огня, напряжения. Портрет построен в виде противительной конструкции: первая часть – ряд отрицаний, реализующих, тем не менее, видение автором красоты поэта (мужественная красота, яркие и блестящие глаза, черный костер волос – яркая метафора), перебив интонации противительным союзом а, затем утвердительная часть – «сила скул, размах лба (метафорические образы), твердость высеченного из камня крепкого рта» – метафорический эпитет. Завершает описание совершенно неожиданное сравнение с арабом и его конем .

Тот же автор описывает чтение Пастернаком своих произведений:

«Пастернак произносил слова стихов ритмично и глухо. Почти без жестов, в крайнем напряжении и абсолютной уверенности в музыкальной точности произносимого слова .

Образы не связанных друг с другом стихотворений накладывались одно на другое, не уничтожаясь взаимно и создавая неповторимую гармонию… По мере того, как я слушал Пастернака, все становилось стихами. Как Орфей, он превращал в поэзию окружающий мир: сутулая спина Эренбурга;

красные, возбужденные глаза Шкловского; … фигура официанта в заношенной белой тужурке; мраморные столики кафе; я сам, ставший частью этого мира, – все преображалось, все начинало жить до сих пор скрытой от глаз жизнью .

Может статься – так, может иначе, Но в несчастный некий час Духовенств душней, черней иночеств Постигает безумье нас .

Глуховатый голос зажигал произносимые слова, и строка вспыхивала, как цепочка уличных фонарей. Лицо Пастернака было сосредоточенно, замкнуто в самом себе. Я подумал, что таким было лицо Бетховена, сквозь глухоту вслушивающегося в свою музыку. Иногда мне казалось, что я могу осязать звук слов. Все это не поддавалось логическому, рациональному объяснению, но я этого объяснения и не искал, да и не хотел искать .

Пастернак ввел меня в четвертое измерение, преобразил мир, я вдруг увидел собственное сердце, пульсировавшее в такт его стихам» [c. 233, 234] .

В микротексте можно выделить два фрагмента: манера чтения Пастернака и впечатление от его творчества. Обе оценки абсолютно положительны. Обращает на себя внимание личность В. Андреева. Мы уже приводили отрывки из разных мемуаров, поэтому сложилось впечатление о каждом из мемуаристов. В. Андреев всегда неизменно доброжелателен и корректен. Автор обладает разнообразными фоновыми знаниями, репрезентирующими его эрудицию: прецедентные имена и связанные с ними события (Орфей, Бетховен), не чужд он и точным наукам (четвертое измерение – теория Эйнштейна, «образы … стихотворений накладывались один на другой, не уничтожаясь взаимно и создавая неповторимую гармонию» – теория корпускулярно-волнового дуализма) .

Впечатления от стихов реализуются в метафорических образах («…все становилось стихами», очень разнородные люди и предметы, включающие «заношенную тужурку» и самого автора, оформленное в виде сложного предложения с обобщающим словом-местоимением все). Очень интересны сравнения: как Орфей, как цепочка уличных фонарей, Бетховен, – они превращают метафоры в разветвленные. Интересно наблюдение об осязаемости поэзии и о том, что автор «увидел собственное сердце, пульсировавшее в такт…стихам» .

Обратимся еще к одному микротексту, принадлежащему тому же автору: «Из всего, что говорил Пастернак своим глуховатым, идущим прямо из горла, низким голосом, мне больше всего запомнилось «в деревне, обвытой волками». Я подумал, что нельзя точнее и полней одним прилагательным дать куртину заброшенной деревни, с избами, утонувшими в снежных сугробах, с жуткой музыкой волчьего воя и пурги, музыки, из которой возникают вырезанные из твердого дерева крепкие стихи» [c. 236] .

Еще А. С. Пушкин писал о том, что поэт должен найти своего читателя. В данном фрагменте мы наблюдаем именно эту ситуацию: точное выражение и ассоциативный ряд, возникающий в сознании «своего читателя» .

Тем не менее, творчество Б. Л. Пастернака вызывало не только восторги В. Андреева: «Пастернак заговорил о том, что здесь, в Берлине, у него появилось чувство, что ему все надо начинать сызнова … книга построилась (именно «построилась», а не «я построил») как некое музыкальное произведение, где основные мелодии разветвляются и, не теряя связи с основной темой, вступают в самостоятельную жизнь … я хочу, чтобы мои стихи были понятны зырянам» .

«Теперь, когда все творчество Пастернака передо мной, я думаю, что его стремление сделать стихи понятными срывало с них очарование молодости и бурной силы, тот звук, когда его стихи «рвались сжатым залпом прелести”, и что поэтому некоторые стихи сороковых годов я люблю меньше .

…Я клавишей стаю кормил с руки… – Можно ли сказать лучше, одной строкою раскрыть – и понятней, и проще – тайну импровизации?» [с. 237] .

«И опять, как треть столетия перед тем, он отвернулся от стихов, написанных в молодости: он жил только тем, над чем работал в то время»

[с. 238] .

Итак, более раннее творчество – «построенное музыкальное произведение», обладающее «очарованием молодости и бурной силы» .

Благодарный понимающий читатель приводит в подтверждение своей точки зрения показательные цитаты, последняя («я клавишей стаю кормил с руки…»), по мнению мемуариста, проста и понятна, с чем трудно не согласиться .

Обратим внимание на еще один момент, о котором мы писали выше .

В. Андреев локализует настроения поэта: «здесь, в Берлине», то есть вдали от родины. Именно в Москве написаны лучшие произведения Б. Л. Пастернака, принесшие ему, в частности, Нобелевскую премию. Завершим подраздел строкой из воспоминаний В. Швейцера: «Поэзию Пастернака Цветаева определила как “световой ливень”» [с. 243] .

8.6. А. Ремизов Имя и творчество А. Ремизова не принадлежат к первому ряду русских писателей с позиций современного ученого и читателя, но тем не менее его личность и произведения были весьма значимы для русского Берлина, в котором он так и не прижился .

З. Арбатов характеризует его так: «Алексей Ремизов – писатель оригинальный и неподражаемый и по манере писания, и по внешности»

[с. 180] – оценка скорее положительная, несколько ниже мы попытаемся раскрыть указанные характеристики .

В. Андреев пишет: «Он никогда не был человеком последовательной политической мысли и никогда не принадлежал к литературно-политическим группировкам» [с. 224], хотя «… в молодости Ремизов за принадлежность к социал-демократической партии был сослан в Вологду» [с. 224] .

Мемуарист подчеркивает: «В Берлине Ремизов был одинок .

Впоследствии, в Париже, куда он приехал в конце 1923 г., его одиночество стало еще очевиднее» [с. 224]. «От Ремизова с самого начала его заграничной жизни отворачивались, его не понимали. Для большинства издававшихся в Берлине или Париже журналов и газет он был грузом, от которого не знали, как избавиться» [с. 225] .

А. Ремизов тоже не оставался в долгу. А. Бахрах вспоминает:

«Комплект “Бюллетеней Дома искусства в Берлине” … мне когда-то подарил Ремизов, надписав на самодельной обложке (переписываю в точности): “Два но-а бюллетеней Домика берлинского”. А под датой 1921–1922 приписал:

“Не стоило и огород городить”» [с. 83]. Оценка «Бюллетеня» Ремизовым уничижительная, во-первых, уменьшительный суффикс в слове «домик»

свидетельствует о понимании писателем масштабов и роли в жизни эмигрантского Берлина Дома искусств; во-вторых, русская поговорка усиливает данную оценку .

Обратимся к портрету А. Ремизова .

В. Андреев вспоминает: «Весь собранный, сгорбленный с топорщащимся ежиком седеющих волос, защищенный от мира выпуклыми стеклами очков (только вот над очками взлетевшие восклицательными знаками черные брови – то ли угроза, то ли зов погибающего?)» [с. 226-227] .

Характеристика сочувственная, подчеркивающая настрой писателя: защита от мира, то ли угроза, то ли зов погибающего .

В. Шкловский более строг: «Росту он малого, волос имеет густой и одним большим вихром – ежиком. Сутулится, а губы красные-красные. Нос курносый, и все – нарочно» [с. 229]. Непонятно противопоставление (противительный союз а) сутулости и цвета губ. Отрицательность оценки заключена в последнем слове – сильной позиции микротекста – «нарочно», то есть неестественно .

На эту же неестественность обращает внимание и В. Андреев: «Когда произносили его имя, у меня в памяти возникала фотография, помещенная в каком-то иллюстрированном журнале: большой лоб, очки, всклокоченные волосы; воспроизведенные в том же журнале его рукописи – славянская вязь, каллиграфия – не рукопись, а рисунок, весь переплетенный завитками и росчерками. В статье, сопровождавшей портрет, подробно рассказывалось о чертиках, которых он клеил из разноцветной бумаги, о рыбьих костях, привешенных к потолку на нитках, о бархатных пауках и еще о какой-то непонятной фантасмагории, его окружавшей. Рассказывалось об учрежденном им “ордене” Обезвелволпале (Обезьянья великая и вольная палата), в который посвящалась чудаки, то есть люди, захваченные какойнибудь бескорыстной страстью. Все это создавало впечатление несерьезной игры» [с. 223] .

В микротексте интересен переход от портрета к особенностям рукописи, а затем – «фантасмагории, его окружавшей» .

Об ордене пишет и Р. Гуль: «Ремизов – хитрюга и ловкач. Любил, чтоб о нем писали (хвалебно, конечно). Посему, наверное, вскоре и Ященко, и я получили из его Обезвелволпала (Великой обезьяньей вольной палаты) превосходные грамоты, удостоверяющие, что мы возведены в кавалеры 1-й степени сего фантастического, придуманного Ремизовым ордена. Ященко – с заяшными шариками. А я – с васильками. Грамоты эти Ремизов писал сам на плотной бумаге удивительной, старинной славянской вязью со всякими выкрутасами и росчерками и неизменно подписывал: “Скрепил забеглый канцелярист Обезвелволпала Алексей Ремизов”» [с. 145]. Чуть выше: «Вроде карлика, угловатый, “футуристический”, весь “сделанный”, как и его проза, – с завитками и завитушками» [с. 145] .

«Сделанность», искусственность – характеристика абсолютно отрицательная, как и «хитрюга, ловкач». Красивое оформление бумаг ордена контрастирует с шутовством, которое проявляется и в подписи «учредителя ордена» .

О чтении Ремизовым своих произведений вспоминает только В. Андреев: «Поразил меня весь тон и ритм ремизовской прозы… читаемая им вещь, даже если она знакома со школьной скамьи, становилась неузнаваемой. Ремизов преображал ее, находя неожиданный до сих пор никем не уловленный ритм, его голос делал видимым каждое произносимое им слово. Это было меньше всего театральным чтением, он не вбивал в голову слушателя смысл фразы, но, уловив ее внутреннюю музыку, околдовывал своим сильным голосом, столь неожиданным в этом маленьком человеке» [с. 226] .

Если обратиться к предыдущим микротекстам, обращает на себя внимание неестественность, необычность образа и поведения А. Ремизова, в данном отрывке автор подчеркивает «меньше всего театральное чтение» .

Второе противопоставление «не вбивал» (экспрессивный глагол) смысл фразы…, но «околдовывал» (глагол тоже экспрессивный, но уже с яркой положительной оценкой), что воплощается в сложном предложении с противительным союзом но. Третье противопоставление – «сильный голос» и «маленький человек». Указанные противопоставления подчеркивают высокую положительную оценку В. Андреева, проявляющуюся также в атрибуции читаемой «вещи» – «становилась неузнаваемой», «внутренняя музыка», в глаголах и глагольных формах «преобразовывал», «голос делал видимым каждое слово», «уловив внутреннюю музыку», «околдовывал сильным голосом» .

Мы уже обращали внимание на каллиграфическую вязь писаний А. Ремизова. Это, так сказать, внешняя сторона, полностью соответствующая внутренней – «русскости», что подчеркивают мемуаристы. В.

Андреев воспринимает эту черту как ведущую в образе и творчестве писателя:

«Парадоксальность литературного творчества Ремизова за границей заключалась в том, что он был “самым русским” из всех писателей, оказавшихся за рубежом. Русским насквозь – и в том, как он писал, и в том, каким он был сам в повседневной жизни. Его нельзя было отделить от России, как нельзя отделить летописцев от русской монастырской жизни, как нельзя пересадить русскую частушку на чужую землю. Вся его жизнь за границей была недоразумением. Неприспособленность к окружающей обстановке, неумение бороться за существование становились еще очевиднее за рубежом. Ремизов, трагически не понявший Октябрьскую революцию, покинул Россию» [с. 224] .

Лейтмотив микротекста – глубинность «русскости» А. Ремизова и разрыв с Россией. Автор закавычивает окказиональное выражение «самый русский», повторяет «русский насквозь», создает параллелизм Ремизов – русские летописцы, неотделимые от русской жизни, русская частушка на чужой земле. Итог: «Вся его жизнь за границей была недоразумением» .

Трагизм усиливается тем, что он не понял Октябрьскую революцию .

Еще одно высказывание В. Андреева: «С первого взгляда в Ремизове поражала его необычайная русскость, его нерушимая связь со своей землей, с Андроньевым монастырем в Москве (так говорил сам Алексей Михайлович, не Андронниковым, как говорят теперь), у стен которого прошло все его детство, с самой сутью русской старины, полной суеверий, нежити и странного сплетения языческих и христианских легенд» [с. 227] .

Мемуарист выводит «русскость» А. М. Ремизова из русской старины, старинного фольклора и поверий, обращая внимание на особенности номинации монастыря .

В. Андреев именно с позиций «русскости» анализирует творческие поиски А. Ремизова: «Особенности религиозной прозы выросли из самых глубин русского языка» [с. 225]. «Однако “поиски природного лада живой речи”, возврат к языку XVII века, еще не засоренному западным словесным нашествием, непривычность для современного уха ремизовской прозы воздвигали между стилистом и читателем стену» [с. 225]. Обращает на себя внимание номинация Ремизова – стилист, что подчеркивает тщательную и целенаправленную обработку писателем своих текстов, отрицательная оценка заимствований («западное словесное нашествие»), однако стремление вернуться вспять, в XVII век, не понимали и негативно оценивали современники .

Последний штрих к русскости А. М. Ремизова – его жена .

В. Шкловский пишет: «У Ремизова есть жена, очень русская, очень русая, крупная, Серафима Павловна Ремизова-Довгелло; она в Берлине, как негр какой-нибудь в Москве времен Алексея Михайловича, царя, такая она белая и русская» [с. 229] .

В одном предложении дважды повторяется слово «русская», параллелизм «очень русская», «очень русая» (не только на уровне словосочетания, но и на фонетическом – слоговом), слово-интенсификтор («очень») при относительных прилагательных окказионально и усиливает впечатление. Выразителен параллелизм и контраст «негр в Москве 16 в.» – С. П. Ремизова в Берлине .

Обратимся к оценке творчества А. М. Ремизова в эмигрантской среде и вообще современниками. Об этом, как всегда, доброжелательно, аргументированно и ярко пишет В. Андреев: «… еще задолго до революции вокруг имени Ремизова начала создаваться легенда, затенявшая его значение в русской литературе как очень своеобразного писателя» [с. 223]. Ремизов «”величал”… то в России, что, по его мнению, было прекрасным – русского человека, открытого, как ни один другой человек, чувству сострадания, сознающего не только свою, но еще больше – чужую боль» [с. 224] .

Старинное слово «величал» (явно из лексикона А. М. Ремизова, о чем свидетельствуют кавычки) относится к русскому человеку, ценимому писателем за сострадание (приставка со- указывает на совместность), «свое / чужое» в данном контексте не противопоставлены, а одно усиливает другое .

В. Андреев обобщает предмет писаний А. М. Ремизова: «Книги Ремизова посвящены жалости к человеку, сочувствию к человеческому достоинству, попираемому страшной силой зла. Его творчество – отчаянная попытка помочь маленькому и ничем не замечательному человеку» [с. 226] .

С одной стороны, актуализируется гуманизм писателя, с другой – возникают параллели с творчеством Н. В. Гоголя .

«В Ремизове было глубоко заложено сознание своей литературной миссии – писателя, открывшего некую тайну русского языка, необходимость посвятить в эту тайну читателей, и сознание того, что он свидетель великих событий, о которых необходимо рассказать так, как он один мог это сделать .

Сознание исключительности в Ремизове было велико, но оно никогда не вело его к желанию руководить или поучать, а тем более возглавлять какое бы то ни было политическое течение. При всей своей настойчивости в писательской работе, при всем убеждении в правильности избранного им литературного пути он был скромен, а иногда по-своему даже застенчив»

[с. 224]. В данном микротексте снова создается контраст: осознание А. М. Ремизовым своей «миссии», исключительности и его скромность и даже застенчивость .

Эмиграция, как мы неоднократно указывали, оторвавшаяся от русских корней, но не ассимилировавшаяся в Берлине, А. М. Ремизова не поняла и не приняла. В. Андреев отмечает: «От Ремизова с самого начала его заграничной жизни отворачивались, его не понимали. Для большинства издававшихся в Берлине или Париже журналов и газет он был грузом, от которого не знали, как избавиться. Вообще заниматься поисками нелегко, а на чужой земле, то есть в мире, где говорят на другом языке, где неизбежно портится речь, где избитые языковые штампы и трафареты начинают казаться чем-то новым, – дело почти безнадежное» [с. 225] .

С одной стороны, обыденный «груз, от которого не знали, как избавиться», с другой стороны, объяснение такого положения «невозможностью заниматься поисками», оторвавшись от родной языковой среды .

В итоге «В Берлине Ремизов был одинок. Впоследствии, в Париже, куда он приехал в конце 1923 г., его одиночество стало еще очевиднее»

[с. 224]. Повторение однокоренных краткого прилагательного и существительного усиливают впечатление об одиночестве писателя .

Указанная ситуация обусловливала поведение писателя, создаваемый им образ, оцениваемый в эмигрантской среде по-разному. Так, Р. Гуль пишет: «Конечно, Ремизов – своеобразный прозаик и в литературе занял свое место, но я никогда не был поклонником его таланта; нравилась мне только его “Взвихренная Русь” (“Временник”, 1917–1921 гг.)» [с. 145]. «Ремизов любил прибедняться, хныкать, жаловаться на беды жизни, но всегда жил неплохо, умел находить и издателей, и почитателей; в годы эмиграции он ухитрился выпустить 44 книги и в зарубежной печати опубликовал более 700 отдельных опусов» [с. 145]. Оценка отрицательная, создающаяся за счет инфинитивов при глаголе «любить» – прибедняться, хныкать, жаловаться, а также противопоставлением, создаваемым за счет противительного союза но .

Объем опубликованных произведений, конечно же, впечатляет. Напомним, что Р. Гуль был награжден писателем шутовским орденом с грамотой .

Глубже понимает писателя В. Андреев: «…я понял, что все чудачества, так раздражавшие иных его читателей, действительно часть самого Ремизова, но только та внешняя часть его, которой он соприкасается с окружающим его миром, некий панцирь, прикрывавший его от злой жизни. Легко ранимый, всегда настороженный, с постоянной боязнью, что кто-нибудь, все равно кто

– редактор журнала или случайный прохожий, – может причинить ему боль, он защищался от них шуткой, талантливой игрой в беспомощность, в жука, притворяющегося мертвым, когда чьи-нибудь грубые руки поднимут его с земли» [с. 223] .

В микротексте противопоставлено «внешнее» – чудачество, панцирь – и «внутреннее» – ранимость, а в результате – стремление защищаться «шуткой», «талантливой игрой в жука» (совершенно неожиданный образ) .

В этих обстоятельствах закономерен поступок А. М. Ремизова: «То, что Ремизов в 1946 году просил и получил советский паспорт, было совершенно естественным: за границей Ремизов не мог и не должен был жить. Несчастье было в том, что паспорт был получен, когда он был уже стар и болен, после смерти жены еще более беспомощен, чем когда бы то ни было. К концу жизни – он умер в 1957 году – Ремизов почти ослеп» [с. 225] .

Обращает на себя внимание многократно повторенное прошедшее время глагола «быть», подчеркивающее эмигрантское прошлое писателя, возвращение на Родину облегчения не принесло и проблем не решило (репрезентируется в повторении предикативных кратких прилагательных – стар, болен, беспомощен, ослеп) .

Жизнь и судьба А. М. Ремизова свидетельствуют о сложности эмигрантской жизни .

8.7. В. Шкловский В отличие от рассмотренных ранее персоналий, о портрете В. Шкловского, чтении своих произведений в рассматриваемых текстах никто не писал, хотя оценки их встречаются. Так, В. Ходасевич отозвался о книге В. Шкловского как о великолепной [с. 264] .

В эмигрантский период писатель был прежде всего озабочен разработкой формального метода, сыгравшего позднее заметную роль в развитии литературы. А. Бахрах вспоминает: «Уже готовый паковать чемоданы, чтобы возвращаться домой, Шкловский еще решался исповедовать преимущества формального метода и себе на подмогу приводил своего пражского приятеля слависта Богатырева, человека весьма ученого, который знакомил аудиторию с фольклорными источниками пушкинского “Гусара”» [с. 88] .

Сам В. Шкловский был уверен в необходимости разработки нового метода и приемов: «Как корова съедает траву, так съедаются литературные темы, вынашиваются и истираются приемы» [с. 229]. Однако параллель с коровой (синтаксически оформлено союзными словами как / так) выглядит неожиданно и не очень убедительно .

И. Эренбург пишет о жизни В. Шкловского в Берлине и его творчестве:

«Именно тогда В. Б. Шкловский назвал меня “Павлом Савловичем”. В его устах это не могло звучать зло. В жизни он делал то, что делали почти все его сверстники, то есть не раз менял свои воззрения и оценки, делал это без горечи, даже с некоторым задором, только глаза у него были печальными – с такими он, видимo, родился. В книге “Цоо”, написанной в Берлине, он писал:

“Из-за холода отрекся апостол Петр от Христа. Ночь была светлая, и он подходил к костру, а у костра было общественное мнение, слуги спрашивали Петра о Христе, а Петр отрекался… Хорошо, что Христос не был распят в России: климат у нас континентальный, морозы с бураном”. Шкловский никогда ни от чего не отрекался для того, чтобы подойти поближе к костру, но мне кажется, что этому пылкому человеку холодно на свете. Холодно ему было и в Берлине. Там он написал, на мой взгляд, лучшую свою книгу “Сентиментальное путешествие”. Ее построение – внезапные переходы от одного сюжета к другому (“в огороде бузина, а в Киеве дядька”), ассоциации по смежности, мелькание кадров и подчеркнуто личная интонация – все это диктовалось содержанием: Шкловский описывал страшные годы России и свое внутренне смятение. Потом он продолжал писать о предметах куда более спокойных, даже академических, так, как писал прежде в теплушках 18-20 года. В нем очень много блеска, отдельные его фразы вошли в фольклор нашей эпохи; это фейерверк, который на минуту озаряет все вокруг; читать при фейерверке трудно .

В Берлине печальные глаза Шкловского были печальны вдвойне; он никак не мог приспособиться к жизни за границей; писал он тогда “Цоо”»

[с. 71] .

Микротекст построен в виде рондо: начинается печальными глазами, заканчивается печальными вдвойне за границей .

Интересна линия изменения взглядов: как «почти все его сверстники»

«не раз менял свои воззрения и оценки», однако «никогда ни от чего не отрекался для того, чтобы подойти поближе к костру» (метафорический образ, в основе которого лежит библейская легенда в интерпретации В. Шкловского – проявление интертекстуальности) .

Лейтмотивом является холод. Отметим, что в русском языковом сознании он оценивается только отрицательно, что проявляется даже в инвективах (мерзавец). Итак, в микротексте Петр отрекается от Христа из-за холода, далее свежая ночь, морозы с бураном, холодно на свете, холодно в Берлине. Контрастом является «пылкий человек», «в нем очень много блеска», «фейерверк» .

Однако метод Шкловского («внезапные переходы от одного сюжета к другому («в огороде бузина…» – явная насмешка мемуариста), ассоциации … мелькание кадров…») И. Эренбург не одобряет: «…читать при фейерверке трудно» .

Мемуарист не допускает мысли об ассимиляции В. Шкловского в Берлине, он даже «никак не мог приспособиться (выд. мной – Л.И.) к жизни за границей», приспособиться – слово сниженно бытовое. Все перечисленные моменты оставляют В. Шкловскому один выход – возвращение на Родину, где он стал выдающимся теоретиком и известным писателем .

В Берлине по поводу В. Шкловского иронизировали. А. Бахрах вспоминает: «Не боясь упреков в космополитизме, пропагандировал Стерна, с которым ознакомился по дрянному русскому переводу, милейший Виктор Шкловский. Иногда его сопровождал, когда бывал проездом в Берлине, Роман Якобсон» [c. 85] .

Ирония проявляется, во-первых, в том, что «ознакомился по дрянному [cлово просторечное с ярко выраженной отрицательной оценкой] русскому переводу»; во-вторых, характеристика «милейший». Слово «милый» уже содержит максимально позитивную оценку, суперлятив выглядит нарочито и нивелирует оценку. Обратим внимание на личность Романа Якобсона – единомышленника В. Шкловского в разработке и становлении формального метода, ставшего в период эмиграции в США одним из основателей американского структурализма, оказавшего заметное влияние на развитие языкознания .

Мы уже обращали внимание на то, что эмигранты отрывались от родной языковой стихии, осознавали это и утверждали, что в эмиграции трудно создать что-то новое (В. Андреев). В. Шкловский выбивался из данной тенденции: «…еще решался проповедовать преимущества формального метода» (А. Бахрах) [c. 88], а также проявлял себя как тонкий знаток русского языка: «По поводу этого рассказа [проф. Вышеславцева – Л. И.] Виктор Шкловский сказал, “что из «фибров» («все фибры моей души затрепетали») делают не души, а чемоданы и что выбирают этот материал именно за крепость и неизносимость”» (В. Андреев) [c. 89] .

Именно в Берлине развивалась любовь В. Шкловского к Эльзе Триоле (о ней мы напишем ниже). В. Ходасевич вспоминает: «…было ясно, что Шкловский тяжело болен безответной любовью к Эльзе, которая позволяла ему “болеть”, но относилась к этому с раздражением. Мы узнали, что бедненький Шкловский стеснен в деньгах, кто-то говорил, что он имеет один воротничок и, будучи очень чистоплотным, сам стирает его ежевечерне и разглаживает, прилепив мокрым к зеркалу (это строго запрещалось в напечатанных инструкциях, висевших обычно на видном месте в сдаваемых комнатах гостиниц и пансионатов). Но что поделаешь! Надо было экономить средства для ежедневной покупки цветов, преподносимых Эльзе. Цветы Шкловский покупал на рынке рано-рано утром (они там были дешевле), относил их в пансион, где жила Эльза, и клал перед дверьми ее комнаты, на выставленные ее для чистки туфельки. Мы были свидетелями этого трогательного обычая в Дрездене, когда все жили в одной гостинице. Я не знаю, нужно ли жалеть Шкловского за его безответную любовь и порицать Эльзу за жестокосердие. Думаю, что нет. Счастливым следствием всего этого несчастного романа стала великолепная книга Виктора Шкловского “Цоо”»

[c. 264] .

Поначалу В. Ходасевич иронизирует: дважды повторяется любовьболезнь, причем, второй раз в кавычках; взрослый сложившийся писатель определяется как «бедненький» (уменьшительно-ласкательный суффикс еньк - передает ироническую оценку автора); финансовые трудности, эксплицируемые в сушке воротничка на зеркале и покупке цветов «рано-рано утром (они … дешевле)». Однако такое дарение автор расценивает как «трогательный обычай». Результат – противопоставление «несчастного романа» и «счастливого следствия» его – «великолепная книга» .

8.8. В. В. Маяковский .

В. В. Маяковский, великий советский поэт, никогда не был эмигрантом, хотя в Берлин приезжал, поражая всех своим чтением, поэтому о душевных метаниях его никто не писал: их, наверное, не было .

Внешность В. В. Маяковского характеризовал В. Андреев:

«…большой, красивый, – верхний свет люстры отбрасывал резкие тени на его мужественное лицо, – со всей неповторимостью широких и точных жестов» [c. 91] .

Главное – чтение стихов, которое могло изменить оценку творчества В. В. Маяковского даже весьма квалифицированным специалистом. Так, Р. Гуль подчеркивал: «Оговорюсь для ясности: я никакой не любитель этой “тяжеловозной”, “ломовой” поэзии, а многие его бутербродно-пошлые агитки вызывали во мне всегда отвращение.

Например:

Партия и Ленин – близнецы-братья – Кто более матери-истории ценен?

Мы говорим – Ленин, подразумеваем – партия, Мы говорим – партия, подразумеваем Ленин! [c. 82] .

«Отвращение» мемуариста однозначно представляет его оценку, помимо этого, закавыченные слова из произведений В. В. Маяковского «тяжеловозный», «ломовой» по отношению ко всей поэзии, а также именование известного стихотворения «бутербродно-пошлой агиткой», конечно, очень хлестко .

Вторая часть микротекста начинается противительным союзом «но», противопоставившим оценку прежнюю и создавшуюся в результате чтения автором стихов: «Но выступления его в Доме искусств были великолепны .

Маяковский понимал, с чем здесь выступить, это не комсомольское собрание, чувствовал аудиторию. И читал старые вещи. И это было чудесно .

Во-первых, голос. Превосходный, отчетливо-бархатный баритон, как какойто инструмент, а не голос. Во-вторых, манера чтения обрывистыми строками, но все-таки с совсем легким полунапевом – хороша. И аудиторию Дома искусств – писателей, поэтов, художников, актеров – он победил .

Вы думаете, это бредит малярия?

Это было Было в Одессе Приду в четыре – сказала Мария Восемь Девять Десять .

И сразу чуть уловимый переход ритма и мелодии:

Вот и вечер в ночную жуть Ушел от окон Хмурый Декабрый… Чтение Маяковского было какое-то оркестровое. Будто читает не один человек, а стихотворение ведет какая-то оркестровая музыка. Это было понастоящему хорошо. И запомнилось» [c. 82-83] .

Р. Гуль очень высоко оценивает чтение В. В. Маяковским своих стихов: великолепны, чудесно, превосходный голос, манера хороша .

Особенное внимание мемуариста привлек голос: «отчетливо-бархатный баритон», «инструмент, а не голос».

Манеру чтения сравнивает с оркестром:

«манера чтения обрывистыми строками … с легким полунапевом», «Будто читает не один человек, а стихотворение ведет какая-то оркестровая музыка» .

Указанная положительная оценка интересно оформлена синтаксически:

присоединительные конструкции, начинающиеся союзом «и», парцеллированные предложения, сравнения, противительные синтаксические отношения. В результате – победа поэта над творческой аудиторией (состав ее перечисляется) Дома искусств .

А. Бахрах обращает внимание на громкость чтения: «Голосил, сотрясая стены, Маяковский» [c. 84] .

Гипербола «сотрясая стены», «голосил» – скорее удивление, чем оценка .

Обратимся к воспоминаниям В. Андреева. Интересно, что они построены в принципе так же, как Р. Гуля: неприятие творчества поэта до слушания его чтения – победа поэта над сложившимся мнением .

«К Маяковскому относился настороженно – мне мешала необычность его стихов, легенда желтой кофты, еще продолжавшая в Берлине обрастать всевозможными небылицами, рассказы о скандалах, сопровождавших его выступления в петербургских и московских кафе» [c. 91]. Очевидно, что на неприятие В. Андреева давил образ, сложившийся в период футуризма в творчестве поэта, когда все было направлено на «пощечину общественному вкусу» – отсюда желтая кофта с морковкой вместо галстука, необычные произведения .

Чтение стихов данный образ разрушило: «Маяковский возник перед нами… появился, провозгласил о своем присутствии – я не знаю, как сказать точнее, – внезапно и решительно. Уже в том, как он шагнул и одним шагом уничтожил пространство, отделявшее его от посетителей кафе, большой красивый, – верхний свет люстры отбрасывал резкие тени на его мужественное лицо, – со всей неповторимостью широких и точных жестов, я почувствовал необычайное: одним шагом от утвердил себя как Маяковскоготрибуна.

Яков Хелемский в стихотворении, написанном в наши дни, после того как он услышал “давние записи слабого качества”, говорит:

Когда б – ни томов, ни блокнотов, ни вырезок, Ни броских афиш, ни чеканных плакатов, Когда бы пришлось эту силищу выразить Лишь дальнему отзвуку горных раскатов, – Мы все бы на слух ощутили и приняли – И трубность трибуна, и ласковость брата, И рост, и характер, и сердце ранимое, Сверхчуткое, словно тончайший вибратор [c. 91] .

В. Андреева поразило появление Маяковского на сцене: возник, появился, провозгласил…внезапно и решительно, шагнул, одним шагом уничтожил, утвердил. Глаголы создают впечатление динамичности. Трижды повторенные однокоренные слова «шагнул», «шагом», «одним шагом», в последним случае возникает омонимия (шаг как движение и шаг как ментальное действие), что усиливает положительность впечатления. О портрете мы выше писали .

В стихотворении Я. Хелемского повторяется положительная оценка, повторяющая уже отмеченные образы, что свидетельствует о единодушии и идентичности впечатлений: силища (увеличительный суффикс -ищ-), горные раскаты, «трубность трибуна». Современник больше знает о жизненном пути В. В. Маяковского, поэтому пишет о сердце – ранимом, сверхчутком, «словно тончайший вибратор» .

Вернемся к воспоминаниям В. Андреева: «О том, как Маяковский произносил стихи, о его “ни с чем не сравнимом чтении с нажимом на «эр-р»

и распеве упрямом”, писали много и подробно; многие пытались подражать его чтению. Однако у подражателей ничего не получалось: стихи Маяковского и то, как он их читал, – это сумма целого ряда ему одному присущих свойств: голоса, в котором сочетались камень и влага (грохот обвала, но грохот особый, как будто все камни одеты мхом), ритма, созданного наперекор всем правилам классического стихосложения, особой выпуклости образов, которые можно ощупать руками, остроумия, где лезвие неожиданной рифмы сочеталось с умением ее использовать. Все эти свойства сливались в одно неразделимое целое. Стихи Маяковского, произнесенные голосом, более высоким или более низким по тембру, или с пропуском хотя бы единой паузы, на которую указывает знаменитая «лесенка», теряют свою неотразимость. Те, кто не слышал самого Маяковского, никогда не смогут оценить его стихи во всем их неудержимом размахе» [c. 92] .

Микротекст построен как противопоставление чтения стихов поэтом исполнению подражателей. Все это оформлено сложными синтаксическими конструкциями. «Свойства» чтения В. В. Маяковским является обобщающим словом при их перечислении. Обращает на себя внимание внешняя характеристика: «нажим на “эр-р“», сочетание в голосе камня и влаги («грохот обвала, но грохот особый, как будто все камни одеты мхом») – образ оригинальный и совершенно неожиданный. Интересна отмеченная мемуаристом связь между размером, особенностью размещения стихов («лесенка») и их произнесением. Убедителен вывод В. Андреева: «…кто не слышал самого Маяковского, никогда не смогут оценить его стихи во всем их неудержимом размахе» .

В. Андреев подробно описывает чтение В. В. Маяковского и свои впечатления .

«Маяковский произнес заглавие стихотворения скороговоркой, как будто спеша добраться до сути:

– “Необычайное приключение…бывшее с Владимиром Маяковским на даче…”

И вдруг:

В сто сорок солнц закат пылал…

Слова невидимыми глазу глыбами падали к подножью горы:

…жара плыла…– это уже последние отзвуки грохота. Потом, в наступающей тишине, совсем обыденное, сказанное разговорным голосом:

…на даче было это .

И дальше все тем же поясняющим, прозаическим голосом:

Пригорок Пушкино горбил Акуловой горою…

Но вот снова наливается тяжестью и крепнет огромный голос:

…а за деревнею Дыра, и в ту дыру, наверно… «Наверно» становится настолько зримым и вещественным, что мелькает мысль: такое слово должно писаться через «ять», букву твердую, как гранит .

…спускалось солнце каждый раз…

Голос звучит из-под земли, из самых недр ее:

…медленно и верно .

Но вот слова начинают освобождаться из-под придавившего их каменного пласта, как рабочие, выходящие из шахты, и поднимаются все выше, до:

…я крикнул солнцу:

Слазь!

Выше уже некуда – выше обрывистый склон вершины, но голос продолжает подниматься, не считаясь с законом земного притяжения, до невероятного:

…ко мне на чай зашло бы…

Гроза разражается в безоблачном небе, с молниями и громом:

…Что я наделал!

Я погиб!

Нет, это не стихи, во всяком случае не то, что мы привыкли называть стихами, это нечто новое, не укладывающееся ни в какие рамки, нечто, чему нельзя подобрать точного определения, но что неопровержимо в своем самоутверждении и сверхчеловеческой силе .

О том, как произносил Маяковский конец своего “Солнца”, мне пришлось читать несколько разноречивых свидетельств. Возможно, что он исполнял его по-разному, но в тот вечер он сказал последние слова так, что восклицательный знак, стоящий в конце стихотворения, – Вот лозунг мой – и солнца! – хотелось бы поставить после слова “мой”, а после “солнца” – многоточие .

Но, может быть, именно в этом заключалось чудо чтения Маяковским своих стихов: хотя “солнце” было произнесено не громогласно, а как-то “в сторону”, скороговоркой, оно все же оставалось самым главным, ключевым словом стихотворения» [c. 93] .

Еще раз приносим извинения за такую длинную цитату, но пересказать этот диалог – поэт читающий и поэт воспринимающий – невозможно .

В. Андреева мы посмели назвать поэтом, опираясь на его комментарии:

неожиданные, интересные. Ассоциации, возникающие в его сознании, совершенно оригинальны и поэтичны («глыбы падали к подножию горы», буква «ять», твердая, как гранит (ассоциация непонятная, поскольку гласные признаком твердости/мягкости не обладают), «рабочие, выходящие из горла шахты», «законы земного притяжения», «гроза с молниями и громом» .

Мемуарист в итоге утверждает, что «это не стихи … это нечто, чему нельзя подобрать точного определения». Обилие местоимений в данном микротексте-оценке (вспомним, что местоимение – «вместо имени») еще раз утверждает невозможность подобрать номинацию. Очевидно, что В. Андреев

– талантливый читатель, интерпретатор и просто очень хороший доброжелательный человек .

В. Андреев описывает чтение В. В.

Маяковским совсем иного стихотворения:

«Он решительно плыл против течения и опять произошло чудо:

обыкновенный хорей, тот самый, которым написан “Конек-Горбунок” … превратился в нечто совсем новое, внеразмерное:

Пьяных лично по домам водит околоточный… – переходящее в плясовую:

Мчала бабка суток пять, юбки рвала в ветре, чтоб баронский увидать флаг на Ай-Петри… [c. 93-94] .

Я еще раз убедился, сколько пропадает, сколько остается недослышанным и недопонятым, когда читаешь Маяковского глазами, – за несколько недель перед этим я прочел “150 000 000”, и поэма оставила меня равнодушным.

То, что Маяковский называл “самоценными виньеточными образами”, казалось слишком ярким:

Мы возьмем и придумаем новые розы – розы столиц в лепестках площадей… Они не сливались с текстом и затемняли его. Но эти же строчки, произнесенные самим Маяковским, перестают быть “виньетками”, сливаются с основным замыслом поэмы» [c. 94-95] .

Вывод мемуариста: «Мне казалось, что Маяковский одним своим выступлением разрушил мои сложившиеся с гимназической скамьи правила стихосложения» [c. 95] .

Можно только сожалеть, что в описанный период не было технических возможностей адекватно запечатлеть удивительное чтение В. В. Маяковским своих стихов и передать его потомкам .

8.9. М. И. Цветаева .

О М. И. Цветаевой вспоминает прежде всего В. Швейцер. Он пишет о том, что «Цветаева … выехала из Москвы с советским паспортом» [c. 245], первыми берлинскими друзьями Цветаевой были Эренбурги. К ним они с Алей приехали прямо с вокзала, и Эренбург уступил им свою комнату»

[c. 239] .

Обратимся к избранной модели описания .

О внешности поэта (именно не поэтессы, на чем неоднократно настаивала М. Цветаева) писал Марк Слоним: «…“Она говорила негромко, быстро, но отчетливо, опустив большие серо-зеленые глаза и не глядя на собеседника. Порою она вскидывала голову, и при этом разлетались ее легкие золотистые волосы, остриженные в скобку, с челкой на лбу. При каждом движении звенели серебряные запястья ее сильных рук, несколько толстые пальцы в кольцах – тоже серебряных – сжимали длинный деревянный мундштук: она непрерывно курила. Крупная голова на высокой шее, широкие плечи, какая-то подобранность тонкого, стройного тела и вся ее повадка производили впечатление силы и легкости, стремительности и сдержанности. Рукопожатие ее было крепкое, мужское”. Такому рукопожатию еще в юности научил ее Волошин» [c. 248] .

Описание принадлежит человеку добросовестному и внимательному:

он боится опустить самую мелкую деталь. Впечатление, которое производила ее «повадка», абсолютно положительное, оно построено на контекстуальных антонимах: сила / легкость, стремительность / сдержанность .

Современники не описывают своих впечатлений от чтения своих стихов М. И.

Цветаевой, однако оценивают ее творчество:

«Дождь убаюкивает боль… – болевое ощущение жизни было у Цветаевой неизбывно» [c. 239]. В. Швейцер подчеркивает: «В реальной жизни она еще не раз будет гоняться за призраком, но в поэзии – которая мудрее поэта – точки над “i” поставлены, приговор вынесен. Триединство: любовь – стихи – смерть – укореняются в сознании» [c. 240] – трагичность судьбы и поэзии М. И. Цветаевой очевидны .

Если В. Швейцер пишет о «содержании» поэзии, Б. Л. Пастернак обратил внимание на ее «форму»: «Меня сразу покорило лирическое могущество цветаевской формы, кровно пережитой, не слабогрудой, круто сжатой и сгущенной, не запыхивающейся на отдельных строчках, охватывающей без обрыва ритма целые последовательности строф развитием своих периодов» [c. 243]. Оригинальный яркий поэт олицетворяет форму творчества коллеги (что само по себе весьма необычно) в атрибутахприлагательных (не слабогрудая, не запыхивающаяся) .

Не менее трепетно и доброжелательно М. И. Цветаева относилась к поэтам-современникам. Так, «Поэзию Пастернака Цветаева определила как “cветовой ливень”» «Она любила Дух Поэта (А. Белого), [c. 243] .

представший ей в его земной оболочке, – какие же претензии могут быть к Духу?» [c. 241]. «Сборник “Разлука” был его [А. Белого] первой встречей с ее поэзией, поразил и восхитил Белого мелодическим и [Цветаевой] ритмическим своеобразием. “В отношении к мелодике стиха, столь нужной после расхлябанности Москвичей и мертвенности Акмеистов, – Ваша книга первая (это – безусловно)”, – писал А. Белый Цветаевой, прочитав “Разлуку”, разбору ритмики которой посвятил рецензию под названием “Поэтессапевица”. Но самой высокой оценкой были для Цветаевой не его устные и письменные восторги, а то, что ее книжечка, по его собственному признанию, вернула Белого к стихам после долгого перерыва» [c. 242-243] .

М. Цветаева не стала эмигранткой, в Берлине провела около двух месяцев. В. Швейцер сделал следующее наблюдение: «Из Берлина уезжала уже совсем не та Цветаева, которая два с половиной месяца назад покидала Москву. За плечами оставался большой кусок жизни, но впереди было много сил и надежд» [c. 248] .

Возможно, именно кратковременность пребывания в Берлине обусловила небольшой мемуарный материал, хотя яркость и выразительность личности и поэзии М. И. Цветаевой подчеркивали все, кто когда-либо писал о ней .

8.10. Саша Черный В Берлине поэт оказался в переломный период своего творчества .

В. Андреев вспоминает: «…Я познакомился с Сашей Черным, уже сильно поседевшим, но все еще сохранившим удивительную детскость и трогательную застенчивость. Саша Черный переживал сложный душевный перелом: из Саши Черного он хотел превратиться в Александра Черного, но из сатириконца, прекрасного сатирического поэта, он становился лириком, лишенным яркой индивидуальности. Он много печатался в эмигрантских журналах, подписываясь полным именем: “Александр”. Он сам чувствовал, что это уже “не то”, и все же продолжал настаивать: когда я прочел наизусть несколько его старых стихотворений, он только поморщился – ему было досадно, что новые его стихи “не запоминаются”» [c. 59] .

Микротекст построен на противопоставлении высоко оцениваемого раннего творчества и «лишенного индивидуальности» позднего, что репрезентируется прежде всего в антропонимах Саша (имя детское) и Александр, а также оценках-прилагательных (прекрасный сатирический поэт / лирик без яркой индивидуальности). В итоге он сам понимал, что это «не то» (указательное местоимение обобщает все творчество), закавыченное «не запоминаются» передает настроение поэта .

З. Арбатов высоко ценит прозу С. Черного: «…поэт Саша Черный, оставивший в прозе незабываемую книгу “Первое знакомство”» [c. 171] .

В Берлине ему было одиноко и неуютно. Продолжим цитирование: «… в большом отдалении от всех эмигрантов вообще держался поэт Саша Черный» [c. 171]. «Грустными, полными печали глазами он глядел на веселившуюся толпу и почти до рассвета сидел на одном и том же диване, молча наблюдая “житейскую суету”. Видимо, уже тогда его мозг грызла коварная мысль об уходе в иной мир, что он вскоре, как мы слышали, и совершил» [c. 171] .

Олицетворение «коварной мысли», грызшей поэта, поясняет точку зрения эмигрантов русского Берлина на жизнь и творчество СашиАлександра Черного .

8.11. И. И. Эренбург .

И. Эренбург не был эмигрантом, однако в Берлине прожил довольно долго и даже там адаптировался: «Эренбург, “по-джентельменски” посасывая свою трубку, спорил с Ходасевичем, хотя оба готовы были друг друга утопить в ложке воды» (А. Бахрах) [c. 88]. Толстой Эренбурга ненавидел, а когда-то были хороши… Эренбург не оставался в долгу и о Толстом говорил не иначе, как с язвительной иронией – старомоден» (Р. Гуль) [c. 143]. В воспоминаниях двух совершенно разных людей И. Эренбург оценивается отрицательно: «готов утопить в ложке воды», «говорил с язвительной иронией». В закавыченном «по-джентельменски» кроется ехидная ирония .

О характере И. Эренбурга свидетельствуют его взаимоотношения с В. И. Лениным. Р. Гуль писал: «Известно, в довоенной эмиграции в Париже Эренбург часто встречал Ленина и, как говорится, “терпеть его не мог” .

Ленин в свою очередь терпеть не мог “этого лохматого”, как презрительно называл Эренбурга (о чем свидетельствует Крупская). Что Эренбург был всегда лохматый, грязноватый (да и к тому же без передних зубов) – сущая правда. В Париже во времена ленинской эмиграции Эренбург издавал собственный журнальчик под названием “Тихое семейство” и там писал о Ленине беспощадно.

Однажды поместил даже карикатуру, изображавшую “великого кормчего” в фартуке с метлой в руке и подписью: “Старший дворник”, а о великом труде Ленина об эмпириокритицизме Эренбург писал:

“Пособие, как в шесть месяцев стать философом”» [c. 142-143] .

Р. Гуля, убежденного эмигранта, нельзя воспринимать как поклонника В. И. Ленина, но даже он оценивает его работу как «великий труд». Поступки И. Эренбурга выглядят неблаговидно. Уничижительную характеристику В. И. Ленина «этот лохматый» Р. Гуль подтверждает, создавая крайне несимпатичный портрет: «всегда лохматый», «грязноватый», «без передних зубов». Подпись к карикатуре и оценка труда В. И. Ленина (сугубо отрицательные) в итоге в большей степени характеризуют И. Эренбурга, но не В. И. Ленина .

Приведенный факт взаимоотношений В. И. Ленина и И. Эренбурга не стал помехой для весьма положительного имиджа писателя в Советской России .

В Берлине его судьба складывалась тоже неплохо. З. Арбатов (третья точка зрения после А. Бахраха и Р. Гуля) отмечал: «Со странным беспокойством мы наблюдали за частыми появлениями среди нас в кафе Ильи Эренбурга. В Берлине он выпустил тогда свои первые большие романы “Хулио Хуренито”, “Любовь Жанны Пэй”, “Рвач”. Книги были написаны живо и не без таланта .

Эмигрантская критика подробно занималась творчеством молодого писателя. Мы же знали, что он нередко прямо из нашего кафе отправлялся в советское посольство, где подолгу задерживался в просторном и богато обставленном кабинете “культурного” атташе. Эту двойную игру Эренбург, однако, вел недолго: он вскоре порвал с эмиграцией и вернулся в Советскую Россию» [c. 161] .

Несмотря на определенные успехи в Берлине (выход в свет первых больших романов, написанных «живо и не без таланта» (оценка абсолютно положительная) и внимание эмигрантской критики) за И. Эренбургом в эмигрантском кафе наблюдали «со странным беспокойством» (оценка отрицательная), обусловленным посещением советского посольства, характеризуемого с иронией: «культурный атташе» (в кавычках, а не атташе по культуре, подчеркивание роскоши, которая неуместна в советском посольстве: «просторный и богато обставленный кабинет». «Двойная игра»

И. Эренбурга «Русским Берлином» не воспринималась .

Единственный положительный момент – внимание и забота о М. Цветаевой, о чем мы писали выше .

В СССР И. Эренбург стал известным писателем .

8.12. В. Ходасевич В. Ходасевич, в отличие от предыдущих героев наших описаний, был эмигрантом, хотя в эмигрантских кругах симпатией не пользовался .

Р. Гуль описывает В. Ходасевича, «только что приехавшего из Советской России»: «Он был страшно худ, с неприятным лицом вроде голого черепа и с довольно длинными волосами» [c. 139]. «Неприятным лицом»

оценка проявляется однозначно. Не менее негативно видит В. Ходасевича З. Арбатов: «У него всегда был озабоченный вид. Лицо его выражало полное равнодушие “ко всем и ко вся”. Глядя на него и наблюдая его поспешную походку, всегда с портфелем в руках, можно было подумать, что в голове этого человека копошатся мысли, по осуществлении которых либо мир взлетит на воздух, либо на земле настанет житье рая» [c. 181] .

Мемуарист явно иронизирует: закавыченное выражение «ко всем и ко вся», модальность неопределенности «можно было подумать», копошащиеся мысли (копошиться может что-то мелкое и конкретное, например, муравьи), альтернатива, эксплицированная повторяющимися союзами либо) «мир взлетит на воздух» / «на земле настанет житье рая» – преобразования глобальные и взаимоисключающие) .

З. Арбатов признается: «В Берлине мы его чуждались и в некоторых случаях даже сторонились. В Париже он, видимо, повел себя иначе» [c. 181] .

Во многом данное отношение обусловлено поведением самого В. Ходасевича. Так, А. Бахрах вспоминает: «Но, как почти во всех общественных и литературных учреждениях, родившихся в условиях эмиграции, через какое-то время и в Доме искусств образовались трещины, приведшие к расколу [очень симптоматичное наблюдение – Л. И.] .

Инициатором был Ходасевич, ополчившийся на Минского, по его мнению, недостаточно представительного и созвучного эпохе. В результате Минский был смещен и на его место избран А. Белый. На пост “товарища председателя” (здесь слово “товарищ” – еще отголосок седой древности) равное число голосов получили Ходасевич и Минский. Оба обиделись, и оба от предложенной чести отказались» [c. 84] .

Неодобрение мемуариста вызывает такая мышиная возня, обусловленная тем, что Ходасевич «ополчился» на Минского (глагол сниженный, по внутренней форме связанный с военной сферой) .

З. Арбатов подчеркивает: «В действительности Вл. Ходасевич в ту пору сидел на двух стульях: Горький и Толстой открывали ему возможности возвращения в Советскую Россию, а он, почувствовав горечь эмигрантского хлеба, но и неоценимую сладость полнейшей свободы, не мог на это решиться» [c. 181] .

Обратим внимание на противопоставление горечи эмигрантского хлеба и сладости свободы, оформленную антонимами горечь – сладость .

Однако с возвращением не сложилось, о чем пишет Р. Гуль:

«Ходасевич заходил часто в “НРК”. Один раз он меня крайне удивил, сказав Ященко: “Александр Семенович, только, пожалуйста … если будут у вас рецензии о моих книгах, чтобы никаких неприятных резкостей. Я же ведь хочу возвращаться”. Ходасевич всерьез хотел вернуться в РСФСР, но из этого, помимо его воли, ничего не вышло. В Москве его разнес как “врага народа” какой-то казенный критик, а потом сам Лев Давыдович Робеспьер отозвался о Ходасевиче крайне презрительно. Так что, к счастью для русской поэзии (и для самого Ходасевич), положение в смысле “вернуться” пошатнулось» [c. 140]. Таким образом, возвращению на Родину помешали внешние обстоятельства, крайне не одобряемые, даже высмеиваемые мемуаристом: «казенный критик», Троцкий, насмешливо именуемый Робеспеьром .

«Вместо РСФСР Ходасевич из Берлина ездил по Германии, по Италии, а потом завалился гостить к Горькому в Сорренто, откуда в 1925 г. в Париж .

И там, став настоящим эмигрантом, Ходасевич дал русской поэзии прекрасную “Европейскую ночь”, а русской прозе – “Державина” и “Некрополь”» [c. 140] .

Противопоставление неприятия В. Ходасевича в РСФСР и свободы поездок (хотя «завалился» содержит явное неодобрение), а также творческие достижения (дал русской прозе и поэзии – вклад глобальный, «прекрасная»

поэма) .

Итак, В. Ходасеви стал «настоящим эмигрантом» .

8.13. И. Северянин Вся жизнь в Берлине И. Северянина была контрастом по отношению к жизни и творчеству в России. Особенно отчетливо это проявляется в воспоминаниях Р. Гуля: «…его вечер в Политехническом музее в Москве в 1913 году… Громадный зал Политехнического ломился от публики, стояли в проходах, у стен. Северянин напевно читал, почти пел (надо сказать, довольно хорошо) стихи из “Громокипящего кубка”, из “Златомиры”, и эти уже известные публике стихи покрывались неистовыми рукоплесканиями:

аплодировала неистово молодежь, особенно курсистки. В Северянина из зала летели цветы: розы, левкои. Поэт был, как говорится, на вершине славы. И в ответ молодежи пел:

Восторгаюсь тобой, молодежь!

Ты всегда, даже стоя, идешь!

И идешь неизменно вперед!

Ведь тебя что-то новое ждет!

Еще сильнее гром рукоплесканий, сотрясающий зал» [c. 149] .

Данная зарисовка – воплощение популярности и успеха: зал ломился, стояли в проходах, у стен, летели цветы, неистовые рукоплескания, аплодировала неистово молодежь. Читал поэт – «почти пел», по мнению строгого мемуариста, «довольно хорошо». Закономерен вывод: «Поэт был … на вершине славы» .

Контрастно описание поэта в Берлине:

«А сейчас передо мной в кресле сидел Северянин, постаревший, длинное бледное лицо, плоховато одет. Его “тринадцатая” – серенькая, неприметная, тоже бедновато одетая .

В тот страшный день, в тот день убийственный, Когда падет последний исполин, Тогда ваш нежный, ваш единственный Я поведу вас на Берлин .

Это “военные” стихи Северянина 1914 года. И вот “он привел нас в Берлин”. Северянин в Берлине дал “поэзоконцерт”. Публики было мало .

Когда он читал свои старые, когда-то “знаменитые” стихи, это еще было туда-сюда.

Но когда читал новые, было совсем нехорошо:

Народ, жуя ржаные гренки,

Ругает «детище» его:

Ведь потруднее сбыть керенки, Чем Керенского самого!» [c. 149] .

Портрет не демонстрирует симпатии мемуариста: «вылинявший», «плоховато» одет, «бедновато» одета его дама. Суффикс -ат- демонстрирует неполноту признака. «Военные» стихи содержат благодаря закавыченности иронию, то же касается «он привел нас в Берлин», «поэзоконцерт», хотя их можно расценивать и как цитацию. Количество публики (мало) контрастирует с московским периодом. Оценка стихов однозначно отрицательная: «туда-сюда» (просторечие), «было совсем нехорошо» – безличная конструкция содержит обобщение. В сущности аналогичная оценка содержится у Ф. Крандиевского: «Здесь же у нас был однажды Игорь Северянин. В моем воспоминании остались несвежий пикейный воротничок и грязные ногти. Северянин, держась двумя руками за спинку стула, читал свои “поэзы”» [c. 250]. Подчеркнутая неопрятность поэта не может быть оценена положительно .

Данную линию портрета и разочарования продолжает Р. Гуль: «Моя жена…, в гимназические годы увлекавшаяся стихами Игоря Северянина (“Ананасы в шампанском!”), своим глазам не верила, что этот высокий строгий человек, с копной всклокоченных волос на голове, в черном длинном учительском сюртуке, с глубокими продольными морщинами на хмуром лице, несколько лет тому назад был поэтом со всероссийским именем»

[c. 167-168] .

Р. Гуль вспоминает о приезде и отъезде из Берлина И. Северянина:

«Поэт приехал в Берлин из какой-то далекой и заброшенной эстонской деревни, где жил тогда с женой. Там он задыхался от обывательского однообразия и изнывал в тоске по культурной творческой деятельности. Он приехал в Берлин с предрешенным намерением остаться в Германии. Для более легкого осуществления этого желания он взял с собой и жену. Когда же я по-дружески откровенно познакомил его с условиями жизни и работы русских литераторов в Германии, нахмуренное лицо поэта еще более потемнело, и он решил не задерживаться долго в Берлине, а вернуться как можно скорее в свою эстонскую деревню» [c. 167] .

«Северянин глубоко ушел в себя. Он задыхался в отсутствие той шумной славы, которая сопровождала все его выступления в России, и уехал из Берлина незаметно, не попрощавшись со своими столичными друзьями»

[c. 168] .

Смятение поэта передано повторяющимися глаголами «задыхаться»:

«задыхался от обывательского однообразия» в эстонской деревушке, «изнывал» там «в тоске по культурной творческой деятельности», но и в Берлине он задыхался «в отсутствие шумной славы» .

Таким образом, эмиграция не принесла поэту удовлетворения .

8.14. В. Набоков В. Набоков, прижившийся в эмиграции и даже получивший Нобелевскую премию, начинал в Берлине. В. Андреев вспоминает: «В несколько недель создавались литературные имена: Набокова, писавшего под псевдонимом Вл. Сирин, начали считать лучшим поэтом эмиграции» [c. 57] .

Отсутствие должной временной апробации делает успехи В. Набокова сомнительными для мемуариста «в несколько недель создавались литературные имена» .

Но жизнь все поставила на свои места .

8.15. Б. Пильняк О. Б. Пильняке писал только И. Эренбург: «Борис Андреевич Пильняк, приехав в Берлин, с любопытством разглядывал чужую жизнь. Был он человеком талантливым и путаным. Он хорошо знал то, о чем писал, поразил читателей, и русских и зарубежных, не только жестокими деталями быта, но и непривычной формой повествования. На книгах Пильняка 20-х годов, как и на книгах многих его сверстников, лежит печать эпохи – сочетание грубости и вычурности, голода и культа искусства, увлечения Лесковым и услышанной на базаре перебранкой. Он погиб одним из первых в начале 1937 года, и трудно сказать, как пошел бы дальше его писательский путь. В Берлине в 1922 году он говорил, что революция “мужицкая”, “национальная”, ругал Петра, который “оторвал Россию от России” .

Простота его была с хитрецой; он обожал юродство (это слово, кажется, не существует ни в одном из европейских языков) – древнюю русскую форму самозащиты» [c. 72] .

Характеристика яркая, насыщенная тропами, что выдает в авторе писателя. «Печатью эпохи» он считает сочетание грубости и вычурности, голода и культа искусства – антитезы, создающиеся благодаря контекстуальным антонимам. Экспрессивное отношение Б. Пильняка к юродству (обожал) является ключом к интерпретации его жизненной позиции .

8.16. М. А. Алданов О забытом в наши дни писателе М. А. Алданове один раз пишет И. Эренбург: «В Доме искусств я познакомился с М. А. Алдановым. Оцйн был тогда молод, элегантен и красив просто “до невероятия”, уж очень правильны черты лица, уж очень ясны, светлы глаза, уж очень он весь был изысканно-джентельменский» [c. 83] – оценка абсолютно положительная, хотя настораживает некоторая восторженность, проявляющаяся в трижды повторяющихся параллельных конструкциях («уж очень…»), а также закавыченное «до невероятия». Таким образом, есть основания усмотреть некоторую иронию мемуариста .

8.17. А. Т. Аверченко Об А. Т. Аверченко писал З. Арбатов: «Нашим дорогим гостем в Берлине был Аркадий Тимофеевич Аверченко. Он приехал к нам из Праги и жаловался на обостренную боль в почках. Берлинские врачи-специалисты по этим болезням – строго-настрого запретили больному употребление спиртных напитков, но он вызывающе не считался с этим запретом и сознательно сокращал свою жизнь» [c. 171] .

«Чувствовалось, что ему, как и Игорю Северянину, не хватало роскоши, богатства и всероссийской славы. Достоверно известно, что император Николай II был одним из наиболее верных читателей “Cатирикона”. Рассказывали, что покойный государь особенно смеялся, когда в журнале появлялось что-либо о его министрах. Фельетон Аверченко о министре иностранных дел Извольском государь прочел вслух своей жене и детям, тогда взрослым дочерям. Все хохотали… Аверченко прожил несколько дней в Берлине, откуда вернулся в Прагу, где вскоре скончался» [c. 171] .

Возможно, кратковременность пребывания в Берлине обусловила практически отсутствие его в жизни «Русского Берлина», хотя оценивался он весьма положительно: «дорогой гость». Одной из высокочтимых черт русского характера является лихость; мемуарист подчеркивает то, что А. Т. Аверченко «вызывающе не считался с запретом» и продолжал употреблять спиртные напитки. В сознании З. Арбатова факт интереса императорской семьи к фельетонам А. Т. Аверченко также позитивен .

8.18. В. И. Немирович-Данченко З. Арбатов пишет и о забытом сейчас писателе В. И. НемировичеДанченко. Портрет его таков: «…престарелый Василий Иванович Немирович-Данченко. Внешне он оставался таким, каким его знала вся Россия в течение десятков лет: коренастый, почти четырехугольный, с неизменной шляпой-котелком на голове, пенсне, прикрепленном к длинному черному шнурку, и с длинной пышной бородой, расчесанной надвое, поскобелевски» [c. 172]. В микротексте обращают на себя внимание, с одной стороны, масштабы популярности писателя («знала вся Россия»), что весьма положительно, с другой – «неизменность» .

Продолжим цитирование: «Помнится, однажды он признался мне, что в России написал и опубликовал более сотни романов, а теперь помнит только два-три заглавия из них: не то “Орлы Кавказа”, не то “Горные орлы” .

Рассказывая это, он указал мне пальцем на два огромных сундука, в которых, по его же словам, хранились манускрипты нескольких дюжин еще не напечатанных романов. Старик все еще думал, что когда-нибудь ему удастся опубликовать эти произведения, а к тому времени возраст его перевалил за девяносто» [c. 173] .

Горькая ирония мемуариста очевидна: с одной стороны, огромное количество написанных романов («более сотни», «несколько дюжин» и даже «два огромных сундука»), с другой стороны, весьма преклонный возраст писателя, делающий сомнительным их публикацию: автор прямо именует его стариком и указывает на 90 лет, а также в подтексте проявляется насмешка мемуариста – В. И. Немирович-Данченко из превеликого множества своих романов помнит только 2-3 заглавия из них: не то «Орлы Кавказа», не то «Горные орлы» .

8.19. И. С. Соколов-Микитов Портрет И. С. Соколова-Микитова находим у Р. Гуля: «Выше среднего роста, крепко сшитый (чуть-чуть горбился), лицо всегда густо заросшее темным волосом (но это не борода, а некая темная щетина), небольшие хитро усмехающиеся глаза, ушедшие в подлобье. В облике И. С. было что-то не славянское, а, скорее, татарское, хотя он был чистейший русак» [c. 149] .

Тема «русскости» продолжается и в характеристике его творчества:

«Как писатель Соколов-Микитов шел за Пришвиным: хороший кондовый русский язык, прекрасные описания природы, деревни, охоты, рыбной ловли, рек в разливе, лесной тишины, запахов полей» – оценка абсолютно положительная: качество языка (хороший кондовый), прекрасные описания жизни на природе. Неожиданный перебив: «Но это и все. Круг внутренней темы И. С. был очень узок: людей в их душевно-психологическом разрезе у Соколова-Микитова не было. И здесь он сдавал Пришвину. Пришвин был человек образованный, Соколов-Микитов – примитивный интуит .

Образования у него, я думаю, никакого не было. По душе он был не только очень, но разочень русский: ”Мы – русские, какой восторг!” Ни на одном нерусском языке он не читал и не говорил ни слова. (Вспоминаю Чехова: “Из всех иностранных языков владею только русским»”!) И за границей Микитов увидеть ничего не мог (да и не хотел)» [c. 149-150]. С одной стороны, «русскость» одобряется, мемуарист даже создает окказионализм «разочень», с другой стороны, она, да и отсутствие образования, обусловливают его ограниченность («примитивный интуит»), не знал иностранных языков, не хотел их знать, поэтому он ничего не мог и не хотел увидеть за границей .

Ф. Крандиевский также обращает внимание на близость природе И. С. Соколова-Микитова: «…молчаливый и скромный, влюбленный в русскую природу, узнающий птиц по их голосам» [c. 250] .

Р. Гуль пишет и о характере писателя: «Был И. С. страшно хитер и наглухо скрытен, о себе говорил мало, почти ничего» [c. 150]. «…И. С. был хитер, как лис, скрытен, как волчья яма, по-мужицки недоверчив ко всему»

[c. 150] – сравнения, характеризующие писателя, все из сферы природы .

Мемуарист обращает внимание на взгляды И. С. Соколова-Микитова:

«…о своих убеждениях, (а они у него были!) и подавно помалкивал. Только раз в сердцах, когда мы оба (в компании) здорово выпили, у него сорвалось, вероятно, заветное. Обращаясь ко мне, полупьяный, он резко, даже зло вдруг проговорил: “Вот вы все о какой-то там своей свободе, о демократии талдычите, плетете, а на что она нам? Да ни на что! Нам что нужно? – И раздельно, как гвозди вбивая, произнес: – Нам новый Иван Грозный нужен!

Вот что нам нужно!” Что у трезвого на уме – у пьяного на языке. Вырвалось это у И. С. честно из самого нутра. И сразу оборвался, как бы жалея, что высказался» [c. 150] .

Естественно, с такими взглядами И. С. Соколову-Микитову в Европе жить было чрезвычайно сложно, вдобавок незнание языков и поэтому непонимание реалий Берлина. Закономерен итог: «И правильно сделал, что в 1923 г. вернулся на свою землю – в Смоленщину» [c. 150]. Ф. Крандиевский отмечает: «Иван Сергеевич Соколов-Микитов, которого война застала в Англии, … сейчас пробирался в Россию» [c. 250] .

Мемуарист вспоминает о возвращении эмигрантов домой: «Был третий день пути. Справа навстречу нам медленно проплывал крутой зеленый берег .

Кладбище, усеянное крестами. Белая церковка. Россия! На палубе неподвижно стояли пассажиры. Все молчали. По щекам текли слезы»

[c. 251] .

Р. Гуль о жизни И. С. Соколова-Микитова в России пишет:

«…описательный его талант был несомненен, к тому же без всякой социальности и политичности, он и держал его в так называемой “cоветской литературе”» [c. 150] – последний пассаж более характеризует автора, а не писателя. Чуть выше мемуарист признавался: «…ни в какого “cоветского” Соколова-Микитова…не верю. Знаю: коммунизм он ненавидел» [c. 150] .

О том, как сложилась жизнь И. С. Соколова-Микитова в СССР, Р. Гуль вспоминает: «Из рассказов Федина в Берлине о Соколове-Микитове я знал, что в СССР он женился, что у него родилась дочь, знал, что жена психически заболела. Федин говорил, что злоязычная Ольга Форш удивлялась его дружбе с Микитовым: “Ну, Константин Александрович, ну как вы можете с ним дружить? Не понимаю. Ведь он же мерин…” и над этим форшевским “мерином” Федин смеялся» [c. 151] .

Судьба И. С. Соколова-Микитова очень показательна: не смог и не хотел ужиться в эмиграции, в эмигрантской среде; дома, на Смоленщине, все тоже не было радужно, но это была Родина .

8.20. Н. Асеев О Н. Асееве один раз упоминает В. Андреев, вспоминая Б. Л. Пастернака: «…Пастеранк рассказывал об Асееве: он писал обыкновенные стихи, но вот уехал на целую зиму в деревню, обвытую волками, долгие годы прожил в одиночестве и теперь пишет хорошо, очень хорошо. Даже не пишет: он свои стихи вырезает, как резчик по дереву»

[c. 236] .

О прилагательном «обвытый» мы уже писали в разделе о Пастернаке. В данном микротексте создается антитеза: обыкновенные стихи – пишет хорошо, очень хорошо – стихи вырезает, как резчик по дереву. Помимо положительной характеристики, обращает на себя внимание ее форма, репрезентирующая поэтический талант Б. Л. Пастернака .

8.21. Л. Андреев Среди рассмотренных мемуаров воспоминания В. Андреева занимают весьма заметное место. Как мы неоднократно подчеркивали, он не только стремился к максимальной объективности, но и проявлял абсолютную доброжелательность и незаурядный литературный талант. Он один раз вспоминает высказывание А. Белого об отце – Л. Андрееве:

«У вашего отца была необыкновенная голова. И тревожные глаза. Он был художник, артист: он великолепно играл. Все мы играем – и Блок, и Горький, и я. Но мы играем себя. Андреев играл других, он создавал образы людей, ему привидевшихся, и этими образами определял самого себя. “Он был Дон Кихотом в прекраснейшем смысле”, – Андрей Белый повторил фразу из своих воспоминаний, фразу, которая меня поразила, о донкихотстве Леонида Андреева никогда никто не писал, а мысль была верной и, может быть, ключевой: вне ее трудно понять сущность моего отца – не только человека, но и писателя» [c. 187]. Создается двойная оценка: А. Белого и оценка оценки А. Белого. Оценка А. Белого абсолютно положительная и талантливо сформулированная, состоит из трех частей: портрет (тревожные глаза), поведение (играл других), внутренняя сущность (необыкновенная голова, донкихотство). Дон Кихот как литературный персонаж неоднозначно оценивается в национальных литературоведениях: в нашем – непрактичный благородный рыцарь, в испанском – бездельник, оторванный от жизни. Этим фактом обусловлено замечание А. Белого – «…был Дон Кихотом в прекраснейшем смысле» (суперлятив весьма показателен). В русле русской традиции оценивает сущность отца В. Андреев .

8.22. Э. Триоле Об Э. Триоле мы уже вспоминали во фрагменте, посвященном В. Шкловскому. Н. Берберова отмечала: «…было ясно, что Шкловский тяжело болен безответной любовью к Эльзе, которая позволяла ему “болеть”, но относилась к этому с раздражением» [c. 264]. По мнению писательницы, именно В. Шкловский стал литературным учителем Э. Триоле, он же привел ее в литературу: «…она сама написала – о Таити. Первым терпеливым и вдохновенным учителем Эльзы, который привел ее в литературу, был Шкловский. Ученица оказалась талантливой» Вопреки [c. 264-265] .

обыкновению, очень строгий критик Н. Берберова положительно оценивает и педагогические труды В. Шкловского (терпеливый и вдохновенный), и литературные способности Э. Триоле (талантливая) .

Об Э. Триоле писал и И. Эренбург: «Эта книга [В. Шкловского “Цоо” – Л. И.] имела непредвиденное продолжение в жизни: она способствовала рождению писательницы, которую некоторые молодые читатели считают француженкой. Эльза Юрьевна Триоле жила тогда в Берлине, и мы с ней часто встречались. Она – москвичка, сестра Лилии Юрьевны Брик. В начале революции она вышла замуж за француза Андре Триоле, Андрея Петровича, которого мы вслед за Эльзой называли Петровичем, и уехала с ним на Таити (Петрович был своеобразным человеком, основной его страстью были лошади. Как-то в Париже он сказал мне, что на каникулы едет в Данию: там чудесные пастбища, и его лошади смогут хорошо отдохнуть). Андре Триоле после возвращения с Таити остался в Париже, а Эльза Юрьевна уехала в Берлин. Была она очень молода, привлекательна – розовая, как некоторые холсты Ренуара, и печальная. В. Б. Шкловский включил в свою книгу “Цоо” четыре или пять писем Эльзы. Когда книга вышла, Горький сказал Виктору Борисовичу, что ему понравились женские письма. Два года спустя московское издательство «Круг» издало первую книгу Эльзы Триоле «На Таити». Эльза Юрьевна потом жила в Париже, почти каждый вечер я видел ее на Монпарнасе. Там в 1928 году она познакомилась с Арагоном и вскоре начала писать по-французски» [c. 72] .

Коротко и содержательно И. Эренбург рассказывает о судьбе Э. Триоле. Оценка (положительная) относится к ее внешности (молода, привлекательна, симпатична), ассоциации с портретами Ренуара: Триоле часто бывала на Монпарнасе – любимом месте пребывания импрессионистов, там есть мемориальные доски, им посвященные, в частности – Ренуару, письма писательницы понравились А. М. Горькому – судье строгому, что, естественно, является позитивной характеристикой .

8.23. Н. Минский В рассматриваемой книге о Н. Минском пишут только как о создателе Дома искусств и об организаторе его жизни. Описывая А. Белого и В. Ходасевича, мы вспоминали конфликт в руководстве Домом, «…и вся затея грозила расшатать Дом, если бы Минский не вернулся на свой пост, тотчас забыв нанесенную ему обиду» [c. 84] .

А. Бахрах подытоживает деятельность Н. Минского «на посту», выражая, пожалуй, всеобщее мнение: «Но все же как к берлинскому Дому искусств ни относиться, как ни расценивать его деятельность с политической точки зрения, надо с полной объективностью отметить, что свое дело он делал – он соединял несоединимое, что вскоре стало невозможным. Можно не любить Минского как человека и как поэта, но как-никак он был создателем и в какой-то мере душой организации, которая оставила свой след в летописях “русской зарубежной литературной жизни”» [c. 85]. Оценка деятельности Н. Минского очень высокая .

9. Другие знаменитости

9.1. П. Врангель Образ генерала Врангеля представлен в проекции на стихотворение В. В. Маяковского: «Хотя те, кто в тот вечер слушал Маяковского, знали, что образ Врангеля – худого, очень высокого, в черной папахе и длинной бурке – напоминает силуэт, вырезанный из черной бумаги, и не похож на жрущего семгу толсторожего генерала (кто-то из глубины зала крикнул: “Это вы Врангеля с Кутеповым спутали!”) (А. Бахрах) [c. 94]. Образ Врангеля создается какой-то зловещий за счет нагнетания черного цвета и худобы (во внутренней форме слова заложена оценка, характерная для русского языкового сознания (сопоставим с антонимом полный) .

9.2. М. Бакунин М. Бакунин появляется в воспоминаниях всего один раз у Р. Гуля, но это, на наш взгляд, квинтэссенция русской эмиграции: «Недаром Бакунин в “Исповеди” Николаю II писал из Шлиссельбургской крепости, как под конец жизни в Германии он возненавидел немцев: “…немцы мне вдруг опротивели до такой степени, что я ни с одним не мог говорить равнодушно, не мог слышать немецкого языка и немецкого голоса”. Бакунин писал, несомненно, искренне. Немцы (сперва германцы, потом австрийцы) и выдали его к черту

– русскому царю, чтобы отвязаться от этого скифа, предлагавшего выставить “Сикстинскую мадонну и прочие знаменитости” на дрезденских баррикадах .

Не выставили» [c. 334-335] .

Несмотря на то, что большинство эмигрантов, как мы подчеркивали, не восприняли немецкий язык, у М. Бакунина это выражено слишком экспрессивно. Возможно, за свои революционные идеи анархист Бакунин отрицательно оценивается мемуаристом: именуется «скифом», его выдали «к черту», «чтобы отвязаться». Бежав от революции в России, эмигранты не могли одобрить революцию в Германии, тем более, что предлагалось разрушение искусства (живопись на баррикадах) .

9.3. М. Пешков М. Пешков в эмиграции был прежде всего сыном своего отца – А. М. Горького. О нем вспоминает Вал. М. Ходасевич: «Не так-то легко быть сыном Горького. Жизнь Максима в ту пору в основном была подчинена нуждам Алексея Максимовича, он был и его секретарем, и ведал хозяйственными делами. Зная хорошо европейские языки, он также бывал и переводчиком» [c. 268]. Мы уже упоминали о возмущении М. Пешкова («тут-то Максим и взорвался» [с. 270]) в связи с желанием хозяина гостиницы сделать PR-акцию из приготовления пельменей великим писателем .

Внешне М. Пешков тоже был очень хорош: «…был очень привлекательным, почти красивым – похожим на мать» [c. 268] .

В. М. Ходасевич пишет о многочисленных и разнообразных талантах М. Пешкова: «…он был разносторонне одаренным человеком, многим интересовался и многое знал. … Ум его был острым, веселым, быстрым и эксцентричным. Он с легкостью сочинял стихи, пародии, каламбуры… Он любил спорт, хорошо играл в теннис, прекрасно водил машину и даже участвовал в автомобильных гонках в Италии, что скрывал от Алексея Максимовича» [c. 268] .

«Не будучи художником-профессионалом, Максим очень много рисовал акварелью необычайно причудливые по форме и мыслям композиции. Иногда это были претворенные в рисунки фантастические образы его снов, а иногда и наблюденные им картины жизни, в которых он очень остро высмеивал и обличал всякие пороки человечества в очень своей, особой манере. Фантазия его была сродни Питеру Брейгелю старшему и Иерониму Босху, но на современном материале жизнь в Германии и Италии (1921-1932) давала множество тем его жестокому сарказму и горькому юмору» [c. 269] .

Последний момент связан с политическими убеждениями и личностью М. Пешкова: «Он был членом ВКП (б) и всегда с энтузиазмом выполнял разные поручения партии, одним из которых была его жизнь около отца с 1921 по 1934 г. … Умел быть хорошим, преданным другом. Отзывчивость к людям воспринял он от отца и от матери своей Екатерины Павловны Пешковой» [c. 268] .

Остается сожалеть, что такой талантливый яркий человек прожил только в тени своего, пусть и великого, отца .

9.4. А. Дункан Еще одна аналогичная судьба – Айседоры Дункан, появлявшейся в «Русском Берлине» только в тени С. Есенина. А. Бахрах вспоминает о Доме искусств, в котором «…скандалил Есенин и пыталась петь “Интернационал” Айседора Дункан» [c. 84]. Этот случай детально описывает Р. Гуль: «Он [Есенин – Л. И.] вошел в зал впереди Айседоры. Она – за ним. Это пустяк. И все-таки характерный: муж с женой так не ходят… Айседора в красноватом платье с большим вырезом … один больше чем неуравновешенный (умопомешанный) эмигрант (крайне правых настроений) вдруг ни с того ни с сего заорал во все горло, маша рукой Айседоре Дункан: “Vive Это было совершенно неожиданно для всех L’Internationale!” присутствующих, да, наверное, и для Айседоры. Тем не менее она с улыбкой приветственно помахала рукой в сторону закричавшего полупомешанного и крикнула: “Chantones la!” (Споемте! – ред.). Общее замешательство усилилось. Часть присутствующих запела “Интернационал” (тогда официальный гимн РСФСР), а часть народа начала свистать и кричать:

“Долой! К черту!”» [c. 271-272] .

В подтексте наблюдается неодобрение мемуаристом взаимоотношений А. Дункан и Есенина («муж с женой так не ходят»), хотя находчивость танцовщицы одобряется: не растерялась и предложила спеть «Интернационал» .

Указанные отношения удивляют и Ф. Крандиевского: «Айседора говорила почти на всех языках мира, за исключением русского. Есенин не говорил ни на одном языке, кроме русского. Мама говорила с Айседорой пофранцузски, переводя ее слова на русский. И обратно – слова Есенина с русского на французский. Как объяснялись Есенин и Айседора, когда они были вдвоем, оставалось для всех загадкой» [c. 249] .

Разгадка, вероятно, кроется в любви: «После обеда и кофе Есенин читал свои стихи. Он шагал по комнате и читал громко и певуче. Айседора, ничего не понимая, заворожённая смотрела на него» [c. 249] .

Но несправедливо рассматривать А. Дункан только как дополнение к Есенину. Она знала «почти все языки мира» (явная гипербола), а главное – была яркой танцовщицей: «Потом Айседора захотела танцевать. Под аккомпанемент кусиковской гитары она плавно двигалась, шелковый шарф, черный – с одной стороны и красный – с другой, то стелился перед ее ногами, то обвивал ее шею и плечи. Волосы Айседоры в результате многократных перекрасок были лиловыми» [c. 249-250]. Оценка нейтральная, дающая довольно полную характеристику А. Дункан в Русском Берлине .

10. Живопись В Германии традиционно развивалась живопись. Не обошли ее вниманием и русские эмигранты .

Современная немецкая живопись рассматривается на фоне русской .

И. Эренбург подчеркивает: «Я помнил полотна суперматистов на улицах Москвы и все же в Магдебурге растерялся. Как бы ни был непривычен, порой сух язык Татлина, Малевича, Поповой, Родченко, то был язык искусства. В немецкой живописи меня стесняла литературщина, да и полное отсутствие меры: холсты вопили» [c. 64]. Мемуарист явно не поклонник авангардной живописи («сухой» ее язык в России и «отсутствие чувства меры» в Германии, холсты «вопили» – слово ярко экспрессивное) .

То же касается экспрессионистов: «Напрасно немцам приписывали умеренность, любовь к золотой середине; не только искусство экспрессионистов, но и слишком многие страницы немецкой истории помечены чрезмерностью» [c. 68]. Автор делает обобщение: экспрессионизм

– немецкая история, их объединяет чрезмерность – оценка четко негативная .

Указанное положение И. Эренбург иллюстрирует личностью и творчеством Г. Гросса: «Германия тех лет нашла своего портретиста – Георга Гросса. Он изображал шиберов, у которых пальцы напоминали короткие сосиски. Он изображал героев минувшей и будущей войны, человеконенавистников, обвешанных железными крестами. Критики его причисляли к экспрессионистам, а его рисунки – сочетание жестокого реализма с тем предвидением, которое люди почему-то называли фантазией .

Да, он осмелился показать тайных советников голыми за письменными столами, расфуфыренных дамочек, которые потрошат трупы, убийц, старательно моющих в тазике окровавленные руки. Для 1922 года это казалось фантастикой, в 1942 г. это стало буднями. Рисунки Гросса в их жестокости поэтичны, они сродни деревянным Ледам Гильдесгейма, типографским гномам готической азбуки, кабачкам под ратушами, запаху горя и солода, который стоит на узких средневековых улицах» [c. 67] .

Талант мемуариста очевиден в описании таланта живописца: с одной стороны, экспликация типичного в Германии (сравнение пальцев с традиционными немецкими сосисками, готическая азбука, запах горя и солода и т.д.), с другой – перечень сюжетов, прокладывавших путь от 1922 г .

до 1942 г. Они противоречат портрету художника, объясняя приход фашизма в Германии: «У Гросса были светлые глаза младенца, застенчивая улыбка .

Он весь был мягким и добрым человеком, ненавидящим жестокость, мечтал о человеческом счастье; может быть, именно это помогло ему беспощадно изобразить те хорошо унавоженные парники, в которых укоренялись будущие оберштурмфюреры, любительницы военных трофеев, печники Освенцима» Младенческая чистота художника, его доброта [c. 67] .

обусловливала беспощадность изображения ужасов фашизма – мысль оригинальная, даже парадоксальная, воплощенная в контрасте образа художника и его полотен .

Симпатии эмигрантов на стороне классической живописи. В.

Андреев описывает впечатления от картины Рембрандта «Видение Иезекииля»:

«Взволнованность моя дошла до крайнего предела. Я был потрясен. Стены, разделяющие искусства, которые мы называем поэзией, живописью, музыкой, обрушились. В хаосе самых противоположных ощущений, сквозь голоса красок, видение образов и пение слов проступала нота, четкая до физической боли. Определить ее я, конечно, не мог. Я чувствовал себя совершенно беспомощным перед искусством, обрушившимся на меня, как снежная лавина» Впечатления метафоричны, осложнены [c. 60] .

сравнениями .

Среди эмигрантов тоже были живописцы. И. Эренбург пишет о конструктивисте Лисицком: «Лисицкий твердо верил в конструктивизм. В жизни он был мягким, чрезвычайно добрым, порой наивным; хворал, влюблялся, как влюблялись в прошлом веке, – слепо, самоотверженно. А в искусстве он казался непреклонным математиком, вдохновлялся точностью, бредил трезвостью. Был он необычайным выдумщиком, умел оформить стенд на выставке так, что бедность экспонатов казалась избытком; умел поновому построить книгу. В его рисунках видны и чувство цвета, и мастерство композиции» [c. 71] .

Характеристика русского живописца построена практически так же, как и немца Гросса: контраст внешности, характера и творчества. Только творчество Лисицкого характеризуется абсолютно положительно («необычайный выдумщик», умение оформить стенд на выставке, «построить» (явный окказионализм) книгу, чувство цвета и композиции), интересны характеристики конструктивизма Лисицкого: «непреклонный математик» (метафорический эпитет), «вдохновлялся точностью» .

Таким образом, живопись занимала определенное место в жизни Русского Берлина .

11. Художественный театр и его артисты В Русском Берлине работали, с одной стороны, эмигранты, с другой – гастролировали советские артисты .

Большое количество артистов, «бегство из России» вызывает удивление эмигрантов. Так, Б. Ланин пишет: «В последнее время … бегство артистов из России значительно увеличилось. Несмотря на все те привилегии, которыми пользуются у Советской власти труженики театра, очевидно, даже и им стало невмоготу. На Украине, как я наблюдал это лично, все артисты пользуются первой возможностью, чтобы вырваться оттуда, несмотря на то, что в большинстве случаев они не имеют впереди ни ангажемента, ни зафиксированной службы, ни даже определенной надежды найти себе работу. Этот прыжок в неизвестность и привел к тому, что большинство русских артистов, пробравшихся за границу, если не голодают, то во всяком случае находятся в крайне стесненном материальном положении. Каким образом можно выйти из него, как дать сотням русских артистов необходимый заработок – вот основной вопрос, требующий срочного разрешения .

Надо помнить, что 99 % русских артистов, находящихся ныне за границей, не владеют в совершенстве языком той страны, в которой они находятся, другими словами – лишены возможности выступать на иностранной сцене. Поэтому в своей работе у русских артистов имеются два выхода: один – это постановка спектаклей на их родном, русском языке;

другой – это кинематограф – искусство, так сказать, интернациональное. В действительности мы и наблюдаем, с одной стороны, тягу в кино, с другой – отдельные попытки организации русских спектаклей» [c. 107] .

Микротекст четко распадается на две части. Первая пронизана глаголами охоты: вырваться, прыжок в неизвестность, пробраться.

Его тезис – привилегии артистам в СССР, антитезис – то, что есть за границей:

«не имеют … ни ангажемента, ни зафиксированной службы, ни … надежды найти себе работу». Сложная синтаксическая конструкция завершает характеристику «вопроса, требующего срочного разрешения» .

Вторая часть – положение русских артистов в эмиграции, четкая формулировка исходного тезиса (не владеют языком) и два выхода. Все это оформлено сложной синтаксической конструкцией .

Указанное положение привело к одному из неожиданных результатов – появлению «псевдоартистов»: «…во время моего путешествия по Болгарии, Сербии и Турции. Там в каждом городе, на каждом шагу вы встретите никому не известных лиц, именующих себя не только “известными русскими артистами”, но и знаменитостями. Выступления этих псевдоартистов обыкновенно заканчиваются каким-либо скандалом – “артисту” запрещают дальнейшие выступления, чуть ли не выселяют его из города и т. п. В результате всего этого на Балканском полуострове одураченная публика потеряла ныне всякое доверие и уважение к русскому театру, и, когда приезжают настоящие русские артисты, она встречает их в лучшем случае молчанием и почти повсеместно воздерживается от посещения русских спектаклей. Мало того, в Болгарии под именем русских артистов скрывались какие-то неизвестные авантюристы, что в конце концов повело к тому, что софийская полиция получила официальное предписание “оcтерегаться русских артистов”» [c. 108] .

Горечь мемуариста очевидна: именование самозванцев псевдоартистами, авантюристами, закавыченное «известные русские артисты», с другой стороны – реакция публики: «одураченная» (слово экспрессивное и сниженное), воздерживается от посещения; итог – официальное предписание софийской полиции .

Истинным праздником для Русского Берлина был приезд настоящих русских артистов – Московского Художественного театра. З. Венгерова в материале «Праздник русского искусства» пишет: «В Художественный театр лучшей поры, то есть как раз той, к которой относятся привезенные им пьесы, ходили как на концерт, не для того, чтобы раз или два послушать ту или другую пьесу, а чтобы еще раз насладиться каждым нюансом игры, хорошо всякому известным. Кажется, перемени артисты малейшую подробность, и публика бы заволновалась, как при диссонансе. Эта симфоничность, насквозь жизненная, проникнутая воодушевлением и сохранила старый репертуар Художественного театра от окаменелости. Наш вкус во многом изменился. Мы вообще не любим предметность, подробности на сцене; нам нужны лишь схемы, намёки, ракурсы, игра лучей прожекторов для того, чтобы слиться с вымыслом на сцене. Но когда в предметы вдыхает душу волшебник Станиславский и в “Царе Федоре” оживает и развертывается пышный Восток старинной Руси в ослепительном калейдоскопе царских одежд, ярких церковных облачений, икон, пестрых кремлевских покоев, церквей, колокольного звона и все залито солнцем и блеском, то красота зрелища становится покоряюще живой, и театр Станиславского торжествует как раз в том, в чем новейший театр отошел от реалистического театра» [c. 118-119] .

Микротекст четко распадается на три части. Первая имеет лейтмотив (весьма оригинальный) спектакль – концерт; вторая – перечень признаков современного искусства, сформулированный в виде отрицания («Мы вообще не любим…»); третья – волшебство Станиславского, реалистично отразившего исторические события в интерьере Кремля. Таким образом, русский театр стал заметным явлением в жизни Русского Берлина .

Подытоживая, отметим, что в Русском Берлине сложились сложные взаимоотношения, однако кипела культурная жизнь: в Доме искусств выступали писатели и поэты (мы описали 23), появлялись другие знаменитости (отметили 4), приезжал театр, развивалось книгоиздательство .

Все факты мы описали в лингвоимагологическом аспекте: видение и оценка эмигрантами всех перечисленных фактов. Есть основания утверждать, что эмиграция – это специфическое мировидение, поскольку, оторвавшись от родных корней, эмигранты не то что ассимилировались в Берлине, а не приняли ни немецкий язык, ни немецкую культуру, иногда даже их ненавидели .

Закат Русского Берлина описал Р. Гуль: «Из газет в Берлине осталась одна ежедневная – “Руль”. Из журналов уцелел лишь “Социалистический вестник”, ибо был связан с немецкой социал-демократической партией .

Русские театры закрылись. Издательства, одно за другим, умерли. Остался только “Петрополис”, выпускавший довольно много книг. Формально существовали еще два-три, но книг почти не выпускали. Общественные и научные организации одни прекращали свое существование, другие обеднели силами. Столица русского зарубежья перешла в Францию, в Париж. Но в четырех местах Западной Европы: В Чехословакии (Праге), в Латвии (в Риге), в Эстонии (в Ревеле) и в Югославии (В Белграде) – оставались еще русские культурные силы» [c. 337] .

12. Русский человек и русские традиции Русские эмигранты, не приняв Германию и немцев, все-таки оторвались от родных традиций, поэтому указаний на них в нашем материале очень мало. Так, например, А. Ремизов называет черты русского человека, оцениваемого им как «прекрасный»: открытый, как ни один другой человек, чувству сострадания, сознающий не только свою, но и еще больше – чужую боль» [с. 224]. О «русскости» А. Ремизова мы писали в соответствующем разделе .

В. Андреев, вспоминая посещение Б. Л. Пастернака, обращает внимание на верность поэта московским традициям: «…гость, несмотря на смущение, сразу начинал верить, что только его именно и ждали и что московское гостеприимство, когда чужой человек сразу начинает чувствовать себя другом дома, остается неизменным и вечным» [с.236] .

Таким образом, русский человек и московские традиции оцениваются

Похожие работы:

«Р.Ш.Джарылгасинова Владимир Андреевич Никонов — выдающийся исследователь ономастики В творчестве выдающегося отечественного ученого (этнографа, географа, лингвиста, литературоведа), поэта, журналиста Владимира Андреевича Никонова центральное место заним...»

«Рабочая программа по учебному предмету "История России" в 7 классе базовый уровень на 2015-2016 учебный год История России с конца XVI в. по XVIII в. Пояснительная записка Программа составлена в соответств...»

«Вестник угроведения № 3 (6), 2011. ИСТОРИЯ, АРХЕОЛОГИЯ, ЭТНОГРАФИЯ Сподина В. И. БУ ХМАО – Югры "Обско-угорский институт прикладных исследований и разработок", Ханты-Мансийск Аксиосфера мужского и женского в традиционной культуре обских угров и с...»

«МОСКВА УДК 65.01 ББК 65.290-2 Д79 ILLUMINATE Ignite Change Through Speeches, Stories, Ceremonies, and Symbols Nancy Duarte, Patty Sanchez Дуарте, Нэнси. Д79 Illuminate: как говорить вдохновляющие речи и создавать эффективные презентации, способные изменить историю / Нэнси Дуарте, Патти Санчез ; [пер. с англ. А. К. Гусевой]....»

«КРЮЧКОВ Роман Анатольевич РИСК В ПРАВЕ: ГЕНЕЗИС, ПОНЯТИЕ И УПРАВЛЕНИЕ Специальность 12.00.01 теория и история права и государства; история учений о праве и государстве АВТОРЕФЕРАТ диссертации на соискание ученой степени кандидата юридических наук Нижний Новгород – 2011 Работа выполнена на кафедре теории и истории государства и права юридического факультета Госу...»

«1 Григорий Померанц От сдержанной страсти к холодному пламени Принято считать, что женщины – слабый пол. Но это не всегда так. Меня захватывали в женщине глубина и сила чувства, и я становился рыцарем своей королевы. Так вспыхнуло чувство к Агнессе Кун,...»

«М.С. Розанова ДИАСПОРЫ КАК АКТОРЫ МИРОВОГО ПОЛИТИЧЕСКОГО ПРОЦЕССА (НА ПРИМЕРЕ ЧЕРКЕССКОЙ ДИАСПОРЫ США)* В статье представлен опыт формирования черкесской диаспоры в качестве активного этнополитического актора мирового политического процесса. Исследуется политизация черкесской тематики и ее концептуальные ос...»

«288 н НАРКОМАНИЯ — см. Алкоголизм и наркомания. НАРОД. Раскол в России стимулирует понимание Н. через абсолютизацию первого из полюсов в Дуальных оппозициях "Н. — Власть", "Н. — Интеллигенция". В российской традиции вторые полюса выводятся за рамки Н. и расцениваются как внешние, возможно, враждеб...»

«Федеральное агентство научных организаций России Уфимский научный центр Институт истории, языка и литературы отдел истории и истории культуры Башкортостана Российская академия наук Река времени. 2017...»

«1 Актуальность темы. Главной особенностью современного этапа развития общественных наук, в том числе и истории, является применение междисциплинарных подходов к ее познанию, широкой интеграции истории в смежные научные отрасли познания, смелое обновление методологического арсена...»

«Версии мировой истории Дмитрий КАЛЮЖНЫЙ Александр ЖАБИНСКИЙ Другая исто рия во йн От палок до бомбард Развитие любой общественной структуры, в том числе военной, подчиняется определённым эволюционным законам. Одна...»

«Артамонова Надежда Яковлевна ХАКАССКИЕ УЧЕНЫЕ О РОЛИ НАЦИОНАЛЬНОЙ ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ В ЭТНОПОЛИТИЧЕСКИХ ПРОЦЕССАХ РЕСПУБЛИКИ ХАКАСИЯ Статья посвящена аналитическому обзору публикаций хакасских исследователей о роли национальной интеллигенции в этнополитических процессах Республики Хакасия конца 1980-х начала 1990-х гг. Рассмотрены осн...»

«1 Отзыв научного руководителя на выпускную квалификационную работу студента 4 курса Буслаева Арсения Федоровича "Нравственно-богословская система протопресвитера И.Л. Янышева" Бакалаврская работа А. Ф. Буслаева посвящена одной из важных и интересных личностей в истории Русской Православной Церкви второй половины XIX – начала XX в...»

«Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке Royallib.ru Все книги автора Эта же книга в других форматах Приятного чтения! Лев Гумилев Этногенез и биосфера Земли Моей жене Наталии Викторовне посвящается Введение О чем пойдет речь и почем...»

«Министерство образования и науки РФ Институт этнологии и антропологии РАН Распределенный научный центр межнациональных и межрелигиозных проблем ИСТОРИКО-КУЛЬТУРНЫЕ ТРАДИЦИИ НАРОДОВ СЕВЕРНОГО КАВКАЗА Научно-справочное пособие под ре...»

«Министерство образования и науки Российской Федерации Ярославский государственный университет им. П. Г. Демидова Серия "Ярославская юридическая школа начала XXI века" М. В. Лушникова А. М. Лушников Наука финансового пра...»

«Негосударственное образовательное учреждение высшего образования "Международный институт экономики и права" Утверждаю И. о . ректора НОУ МИЭП _ А.В. Косевич 25 мая 2017 г. Рассмотрено Ученым советом, протокол от 07.02.2018 № 3 Основная профессиональная образовательная программа высшего образования Направление подготовки 40....»

«ФЕДЕРАЛЬНЫЙ АРБИТРАЖНЫЙ СУД МОСКОВСКОГО ОКРУГА ПОСТАНОВЛЕНИЕ от 24 ноября 2008 г. N КГ-А40/10955-08-П Дело N А40-48310/06-1-278 Федеральный арбитражный суд Московского округа в составе: председательствующего-судьи Новоселова А.Л. судей: Завирюха Л.В. и Плюшкова Д.И. при участии в заседании: от ис...»

«Культурное разнообразие и равенство: современные подходы и стандарты Борис Цилевич Культурное разнообразие: максимально широкий спектр этнических, лингвистических, конфессиональных и т.п. различий Международные стандарты? Правовая база? Культурное многообразие “Романт...»

«ТРУДЫ КАРЕЛЬСКОГО ФИЛИАЛА АКАДЕМИИ НАУК СССР Выпуск X Вопросы истории Карелии 1958 Я. А. БАЛАГУРОВ РАССЛОЕНИЕ ОЛОНЕЦКИХ ПРИПИСНЫХ КРЕСТЬЯН ВО ВТОРОЙ ПОЛОВИНЕ XVIII СТОЛЕТИЯ П риписны е крестьян е О лонецких горных завод ов 1...»






 
2018 www.new.pdfm.ru - «Бесплатная электронная библиотека - собрание документов»

Материалы этого сайта размещены для ознакомления, все права принадлежат их авторам.
Если Вы не согласны с тем, что Ваш материал размещён на этом сайте, пожалуйста, напишите нам, мы в течении 1-2 рабочих дней удалим его.